Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Только Иван Порфирьевич Ульев, самый спокойный, ровный человек, сказал:

— Ничего. Отлежится, новехонький будет. Я в двенадцатый раз пойду на вдувание. Мне это все известно. Ничего.

Димов, который лежал на койке лицом вниз, у которого лицо было расплющено тяжестью головы, — Димов вдруг заговорил тоненьким, дрожащим голосом:

— Ре-ебя-а-та, вы меня-а разбуди-ите-е, когда на танцы идти.

В девятой палате стало будто лучше от такого разговора Димова. Но смеяться никто не стал, только Ильменев продекламировал, потихоньку и как бы задумчиво: «Вдруг откуда ни возьмись, весь опухший, с пьяной рожей...»

В чем связь глупых слов с лежащим ничком, страдающим и все же способным шутить человеком, никто бы не мог объяснить. И все же такая связь была.

Димов и правда назавтра встал и обыграл Ульева в шашки. В голове у него слышалось летящее, деятельное гудение, как после дня на море, как после радостно исполненной работы.

5

Восьмого марта день начался, как всегда, врачебным обходом. Врачи были женщины, они пробирались по узким лазам меж койками и садились в ноги к своим больным. Они покололи больных булавками, постукали молоточками по коленкам, а черенками молоточков нарисовали каждому на груди по букве Х. Виктору Марьянову его лечащий врач тоже навела букву Х, но было заметно, что она не верит в целесообразность этой буквы. Она быстро черкнула по груди черенком и тотчас же сама опустила Викторову рубашку и встала.

Все врачи улыбались больным и кокетничали, и были заразительно бодры, что тоже является частью врачебной профессии.

Осталась после всех в девятой палате Элеонора Кирилловна, невысокая, седая, коренастая женщина. Она сидела на койке у Ильменева, но ни разу не уколола его булавкой, ничего не нарисовала ему на груди и животе, а только говорила. Когда схлынул обход и стихло шелестение слов, халатов, шагов, смеха, когда чувство праздника, всеобщего родства и надежды, которое поселялось в палате всякий раз с приходом врачей, миновало и осталась только маленькая досада, недоумение, вся палата, притихнув, услышала разговор Элеоноры Кирилловны с Ильменевым.

— Я не могу вам дать никаких гарантий, Ильменев, — говорила Элеонора Кирилловна, — мы знаем, что происходит только в самых внешних слоях головного мозга, и то недостаточно хорошо. Какие процессы происходят, внутри мозга, в клетках, — мы не можем пока точно определить и тем более управлять этими процессами. Мы создаем только благоприятные условия для того, чтобы мозг мог отдохнуть и справиться с болезнью. Но запомните, Ильменев, — вы будете практически здоровы и работоспособны только до тех пор, пока сами не сдадитесь своей болезни. Как только вы признаете себя больным, уйдете в свою болезнь, она вас тотчас же одолеет. Всякая болезнь агрессивна.

Ильменев слушал Элеонору Кирилловну с том выражением мягкости, доверия и готовности, с каким он слушал свою жену, когда она говорила с ним обычным, домашним, деловитым голосом, как будто вовсе он не больной, а на своем месте, необходимый человек.

Виктор Марьянов уже наладился в коридор ехать, но не поехал, слушал Элеонору Кирилловну, как всегда, глядя лихорадочными глазами.

Радик Лихотко снарядился в пеший поход и слушал стоя, опершись на костыли.

Тут пришел Корецкий, торжественно, но как бы и в шутку произнес:

— Поздравляю вас, дети мои, с женским праздником! Я хотел вам доложить по этому поводу одну хорошую русскую поговорку, но боюсь, Элеонора Кирилловна будет в претензии на нас, мужчин.

— Я и забыла совсем, что сегодня наш праздник, — сказала Элеонора Кирилловна, — вторник ведь, операционный день... Да и женщиной-то я себя чувствую только дома, когда мужу рубахи стираю.

Все принялись поздравлять Элеонору Кирилловну, будто только вспомнили, что сегодня Восьмое марта. На самом деле об этом знали и говорили уже, и праздник этот был хорошо памятен каждому но прошлой, здоровой, веселой жизни.

...Праздник послышался поутру, рано. Сестричка пришла на дежурство в игрушечных туфельках, еще только в коридор вступила, а уже все знали: особенный день. Тюп-тюп-тюп — каблучки-гвоздочки.

Праздником дохнуло во время врачебного обхода. Может быть, пошли уже в дело подаренные с вечера, особенные духи.

И торопились все, даже няньки швабрами шоркали впробежку. Даже трамваи, слышно, трубили у остановки.

Был празднично накрахмален, и выбрит, и глянцево чист профессор Корецкий.

Чем ближе был вечер, когда время садиться за вино, тем раздраженнее становились больные люди. Им казалось, что сестра раньше времени забрала у них градусники и потому их истинная температура останется неизвестной. Они опасались, что порошки и микстуры им дадут не те в праздничной спешке. Они чувствовали свои болезни и намеренно обостряли в себе это чувство, и жалели себя, и было им плохо Восьмого марта.

Но вдруг явился в палату Радик Лихотко. Он где-то с утра запропал. Его ременная шнуровка поскрипывала. Двое доброхотов помогали Радику идти. Они вышли и прикрыли дверь, и Радик тихо, потаенно сказал:

— Вот что, чуваки, давайте кто сколько может, я уже вот собрал пятерку и еще своих даю семьдесят копеек, у меня пока больше нет, завтра ребята из пароходства принесут тугрики. Я с Тонькой договорился, она сходит и купит что надо, подарок. Все-таки женский праздник... Никаких там одеколонов дарить не будем, а только цветы. Букет мимозы — и все будет в железе. По-джентльменски, ну?

Девятая палата не вдруг откликнулась Радику. Палата лежала, рылась в своих тумбочках, глотала порошки, посвистывала. Все знали, что нужно ответить, но каждый дожидался, потому что никому не хотелось всколыхнуть эту тихую, обиженную, но зато избавленную от забот и обязательств жизнь палаты.

— Все-таки нужно, чтобы подарок был как следует, — сказал наконец Димов, — чтобы хоть какая-нибудь память была. Цветы — ерунда. Книгу какую-нибудь или коробку конфет.

— Бутылку коньяку «Ереван», — сказал Ильменев. — Пусть Тоня сбегает, а мы сами и выпьем в честь женского праздника.

— Если уж дарить, так я бы одной Элеоноре Кирилловне подарил. Она по-настоящему о больном человеке заботится. Купить ей чулки или еще что-нибудь полезное, — это сказал Иван Порфирьевич Ульев.

Радик уже скрипел между кроватями, собирал деньги.

Виктор Марьянов отказался дать.

— Не хочу, — сказал Виктор. — На похороны дам. А так... Пусть меня медицина сначала на ноги поставит. Я ей отдарю.

Он въехал на своем кресле в палату следом за Радиком, и теперь они смотрели в глаза друг другу, два человека одного возраста, одной беды.

У Радика рубаха распахнута, ключицы хрупкие и кожа молодая, чуть желтенькая с прошлого лета. Глаза сидят широко, светлы и переменчивы, волосы крупными витками на лбу.

— Я сказал, встану — и встал. Сказал пойду — и все! У медицины свой курс, а у меня свой, понял? — Радик еще больше перегнулся на костылях, ближе к Виктору. — Что бы мне кто ни семафорил, пусть семилетку прокантуюсь в дерьме, а все равно человеком буду. Понял? А если нет — значит, рублю тали — и кормой вперед...

Виктор крутнул колеса, попятился к своему обычному месту в коридоре.

Девятая палата деньги трясла из блокнотов, из-под подушек.

И деньги эти были потрачены все же на мимозу. Букет вышел большой, каждый в девятой палате погружал в него лицо и чувствовал на щеках, на лбу, губами ловил прохладный воздух марта вместе с дальним, чуть душным от цветочной пыли запахом юга.

Вручать букет вызвался Пахомов, человек из палаты номер двенадцать, он когда-то подрался, теперь выздоровел. Можно было, конечно, найти получше человека на такую роль, но добровольцев не оказалось больше: все-таки страшно, и пижамы у всех не первой свежести, и тапки сбиты, не по ноге...

Вручение произошло на торжественном собрании в конференц-зале. Пахомов прошел в полосатой пижаме посреди нарядных сидящих людей до президиума. Протянул букет и поздравительную открытку, Корецкий принял, а Пахомов чуть внятно сказал:

91
{"b":"832986","o":1}