Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Начальник отделения профессор Корецкий обращался к Виктору всегда гневливо, но гнев этот был как бы не всерьез, а по долгу взыскательной, отеческой доброты. Виктору слышался только голос профессора. Слова же не имели для Виктора смысла и силы.

— Зачем ты куришь, Марьянов? — рокотал профессор на весь коридор. — Еще со времени Гиппократа существует поговорка: маленький дурак — тоже дурак. Умные люди беспрекословно выполняют требования, которые им предъявляет медицина. Ты на медицину в претензии, а сам не можешь взять себя в руки.

Виктор улыбался ласково, немотно, будто не слушали профессора, и, жадно блестя глазами, глядел ему в глаза, и пепел сыпался с конца его длинной папиросины «Казбек».

Особенно оживлялся Виктор, когда мимо него везли людей в операционную — знакомых ему или новых; все они были разно торжественны и недвижимы на высокой, журчащей при езде больничной повозке. Виктор вытягивал шею, силясь взглянуть в глаза этим людям. Он завидовал им, потому что его уже год не брали в операционную, потому что им предстояло пройти боль, прикосновение чужих, быстрых, безжалостных рук и металла, услышать над собой таинственные, приглушенные голоса, потому что они могли стать новыми после операции: ходить, смеяться, работать, как жил Виктор три года назад. А сейчас, в бинтах, спеленатые, на коляске, они еще были равны недвижному Виктору, они еще только больные, и неизвестно, изменит ли их операция.

Когда соседи по койке поправлялись и уходили из больницы, и жали руку Виктору, и улыбались будто ему, а на самом деле собственному неудержимому телесному счастью, он тоже улыбался им, будто рад, по радость эта была не сильная.

На дворе шел март, Виктор знал это, но ему было все равно. В окна он не глядел. Электрический свет в коридоре, процеженный сквозь молочные колпаки, чадный и будто греющий, был его светом. Непрерывное движение лиц, халатов, носилок, тележек — было его жизнью. О другой жизни он позабыл, старался как можно меньше лежать в палате, не слушать разговоры о том, что теперь ушло от него далеко и вовсе не нужно ему, а только мешает.

Спал он помалу, настороженно. Как-то в одну из ночей раскрылась фрамуга, стеклянная створка грохнула, упав, и затворить ее было некому. Март вдруг пошел клубами в палату. Сначала он ударил в лицо прохладной свежестью, а когда кожа привыкла к холоду, потекли от окна запахи. Вдруг понесло свежеиспеченной хлебной горбушкой. Виктор вспомнил: так пахнет весенний мороз. Дохнуло нагретым за день, теперь коченевшим асфальтом, терпко и сладко — сгоревшим бензином. И чем-то еще. Далеким, тревожащим, сильным... Весной.

Виктор приподнялся и потянулся лицом к окошку. Там, в черноте, чуть заметно двигались под ветром сучья тополей, а внизу, в больничном палисаднике, белел снег.

Виктор не чувствовал сейчас свою болезнь, а только возбуждение и ожидание счастья. Так с ним бывало прежде, давно. Да и не только с ним, с каждым человеком бывает, если вдруг налетит нечаянно весенний воздух.

Виктору показалось, что можно, можно добраться до снега, что вот он, рядом, и никакой нет болезни; ясно, легко в голове и славно работает сердце... Можно идти по улице и смотреть на людей. Он так и думал — «идти», хотя знал, что идти не может.

Он вдруг представил себе, как встретит на улице людей без больничных пижам и халатов, они идут, и у них под каблуками снег — вжик, вжик... Этих встречных он не видел ясно, только слышал звук их шагов по снегу. Но вдруг ему повстречался солдат.

Солдат шел румяный и крепкий, и снег особенно смачно вжикал у него под сапогом. И голенища были приспущены в гармошку. И шинель туго перепоясана. И шапка сбита на правую бровь...

Виктор даже засмеялся от непонятного ему счастья. И подумал уже не о чужом встреченном солдате, о себе. И он был солдатом. И снег был крахмальный, сухой, как давнешь сапогом...

Торопясь, мешаясь, ожила вдруг и полетела на него, вся сразу, его прежняя жизнь. Он увидел, почувствовал себя на проходке, как дрожит остервенело перфоратор, и дрожь отдается в груди, и валится, валится руда, черная в потемках, как он налегает грудью на рукоять и злобится, матерится и ликует, дробя и кромсая руду.

Напряжение мышц, стрекот перфоратора и грохотанье рушимых глыб перешли в иное, тихое... Как он идет по поселку со смены, окошко затянуто желтой шторой, а в щель видать: женщина... Она подносит ко рту стакан, потом смотрит в окошко, но не видит его. Встает... Голые белые ноги... И белая шея... На ней красный халатик...

Виктор входит в свою квартиру, к своей жене. Он ей не говорит ни слова о том, как долго стоял у окошка. Он не целует ее, а только смотрит, как она ходит и что-то говорит, как желанно, доступно движется под халатом ее тело, он не слышит ее слов и прячет от нее свой грешный, неспокойный взгляд...

Потом они ложатся в постель. Они только вдвоем во всей квартире... Он все еще не целует ее. Она лежит у него на руке... Рука набухает силой. Усталость рабочего дня теперь не усталость — легкость... Чувство власти и права вызревает в нем. Грубое чувство. И в то же время нежное, по-детски благодарное. Любимая, лучшая, сладкая... Она все ближе и жарче, и страшно...

Виктор запрокидывает лицо и кричит. Зубы его сжаты, крик слышится в одну ноту, долгий, закушенный, зудящий...

— Ты что, Витя? — проснулся сосед Степан Юрьевич Ильменев. — Чего жы ты, чудак, разбудил бы сразу. Я хоть сплю, а тоже цыганским потом пробрало.

Ильменев захлопнул фрамугу, закурил.

— Эх, — сказал он, — отец мой дворник, а мать моя дворняжка...

Виктор бросил кричать. Лежал, хрипло, громко дышал, и было видно, как судорожно ходит у него по горлу кадык.

2

Радик Лихотко ездил по коридору на таком же, как у Виктора, кресле. Он ловко раскручивал руками колеса, в палатах подолгу был слышен накат его кресла.

А дважды в день, до завтрака и перед сном, Радик пускался пеший и проходил от стеклянной лестничной двери до ванной — весь коридор. При ходьбе двигались самостоятельно только губы Радика, плечи и руки, а ноги волочились, цепляли за пол, ступни выворачивались внутрь при движении. Каждая нога была зашнурована ремнями под самый пах, а крестец оплетен таким же ременным корсетом. Двое дюжих пижамников всегда поддерживали Радика под мышки и подталкивали его. Пижамники сменялись каждый мосяд. Радик скоро год как лежал в больнице. У него была та же беда, что у Виктора.

Во время своего шествия по коридору он останавливался против Викторова кресла и говорил всегда об одном:

— Я все равно пойду. Сказал — встану, вот встал. И пойду. Не через год, так через три, а пойду.

Виктор глядел на него будто с любопытством и одобрением, но в то же время мертво, неподвижно, если отвечал — одним словом, без чувства и значения.

Радик рассказывал Виктору свою самую главную любимую историю. Виктор уже слыхал ее, всем в больнице она была ведома, сестра махала рукой на Радика: «Ой, да уж хватит тебе про это. Знаем мы все, молодец...»

Но Радик рассказывал громко и радостно, как он лежал один у себя в квартире, как услышал звонок и вам добрался до двери, как к нему вошла почтальонша и подала телеграмму, как он пригласил почтальоншу в комнату и как у него все хорошо с ней получилось.

Радик рассказывал подробно, в словах не стеснялся и произносил все легко. И слушать его не было стыдно даже сестре, молоденькой и строгой девушке, потому что не было в рассказе Радика криводушного бахвальства и грязи, а только ликующее изумление перед своей непропавшей мужской жизнью и надежда на будущую здоровую и потому совсем уже прекрасную жизнь.

По профессии Радик — матрос. В Атлантике плавал. «Селедку собирали» — так он говорит о своей работе. Но позвоночник сломал он себе не в морском деле. В отпуск приехал в Дом отдыха на перешеек. И почти что дожил свои двенадцать дней по путевке. На танцах класс показывал. Выпивал с ребятами. Девчонкам морские байки травил. Целовался. Учил флотские узлы вязать — удавки. Стучал в домино и волейбол.

89
{"b":"832986","o":1}