С той минуты, как он услышал голос диктора и понял, что встреча откладывается хотя бы на самое непродолжительное время, страх и ожидание утратили свою определенность и разлились по телу беспричинной, стойкой тяжестью и каким-то болезненным наслаждением; будто бы в нем поселился недуг, неизлечимый и загадочный, медленно, безболезненно, но неминуемо приближающий конец и наполняющий его нежной, прощальной добротой. С любовью и всепрощающим милосердием смотрел он на снующих в прозрачном здании аэровокзала людей, на деловитую суету работников порта, на прогуливающихся по тенистым аллеям пассажиров и на весь этот мир, безмолвно передвигающийся и непостижимый. Казалось, что там, за стеклянными стенами, копошатся не ожидающие самолет взрослые люди, а дети со своими детскими заботами, и вся разноцветная бурлящая стеклянная коробка — детская игрушка с игрушечными столами и креслами, с игрушечными чемоданами и сумками.
Толкнув стеклянную дверь, вошел Коба в зал ожидания. Мимо билетных касс и регистрационных стоек с непривычной свободой и беззаботным довольством прохаживались люди, объединенные друг с другом общей целью и в то же время каждому из них в отдельности известной тайной.
Он сейчас встанет и уйдет, он выйдет из этого аквариума и освободится от мучительного ожидания, он сейчас же встанет и сбросит с себя этот бессмысленный груз.
И он встал с твердым намерением уйти и только было направился к выходу, как вдруг, весь превратившись в слух, охваченный последней надеждой, почувствовал, как расплавилось что-то в шершавом, как доска, пространстве, будто приоткрылось самое маленькое окошечко наглухо заколоченной комнаты, будто бездонная глубина воскресшего вдруг репродуктора вдохнула в себя внезапно нависшую напряженную тишину и тут же выдохнула вместе с равнодушным женским голосом:
«К сведению встречающих! Прибыл самолет из Тбилиси!..»
Коба мог представить себе все, кроме того, что именно здесь произойдет то, что, как по мановению руки, изменит его спокойное и уверенное существование. «На этом мы закончим нашу сегодняшнюю беседу. До свидания!» — вежливо и равнодушно сказал он, в последний раз окинул взглядом в нетерпении разбредающихся слушателей, которые с притворно-озабоченным выражением на лицах присоединялись к прогуливающимся по коридорам коллегам, и вдруг, словно сверкнувший в приоткрытом окне солнечный луч, ослепило его и тотчас погасло знакомое лицо, затерялось среди других, и стоящий все еще у доски Коба почувствовал, что в этой беспокойной, съедаемой палящим недугом комнате, от которой он бежал в мучительном нетерпении к утешительному спокойствию моря, внезапно зашевелилось и повлекло его, изможденного и опустошенного, в царство грез, далекое и долгое, в затерянное и притаившееся до сих пор в недрах времени воспоминание. И таким сильным был этот зов, таким нетерпеливым предчувствием пронзил он его, что некоторое время Коба стоял в растерянности, стараясь слить воедино неожиданно знакомый женский профиль и готовое вот-вот проснуться прошлое, но никак не воссоединялось разобщенное удручающей пустотой время, и, растерянно оглядываясь, боясь потерять из виду вышедшую уже из класса женщину, растолкав застрявшие у выхода фигуры, ринулся он в коридор, выбежал на улицу, и только лишь взгляд его упал на медленно идущую вдоль белой ограды парка в тени цветущих магнолий женщину, как внезапно, подобно неожиданно грянувшему грому, узнал он это когда-то столь желанное тело. Перед его глазами разом вспыхнули и раскинувшиеся на пологих холмах за ухабистой деревенской дорогой чайные плантации, и, словно гигантские зонты, разбросанные в их яркой, сочной зелени цветущие тунговые деревья, и приютившийся у подножия горы за опаленным зноем полем редкий грабовый лес, и ослепительно блестевшие под солнцем жестяные крыши домов, и корявые, то и дело ломавшиеся под рукой с коротким и гулким, как залп гекко, треском колья переплетенной разорванной проволокой ограды, когда Коба перелезал через этот расшатанный забор за упавшим в виноградник мячом — а вот и он, этот покоробленный, облезлый, с громким шлепаньем скачущий по истоптанному копытами коров полю мяч.
Теперь он уже не помнит — родными они, были сестрами или двоюродными — эти две взрослые девочки лет семнадцати-восемнадцати, в белых длинных, почти скрывавших колени ситцевых платьях в синий горошек, стянутых в талии и свободно ниспадающих широкими складками, с коротко остриженными, мягкими, блестящими, жгуче-черными волосами, с тонкими, трепетно вздрагивающими носами — у старшей, той, что повыше, — слегка вздернутый, у младшей — прямой, маленький, усыпанный крошечными веснушками, и у обеих круглые, нежно очерченные лица, на которых тогда уже отпечаталось незаметное детскому глазу, но теперь на удивление явное и очевидное женственно-робкое выражение.
Как ее зовут?
Женщина остановилась у перекрестка, пропуская машины. Коба ускорил шаг, перешел улицу и приблизился к ней. У него не родилось никакой определенной мысли, он даже не знал, заговорить ли с ней, и только одно желание двигало им — желание почувствовать ее близость, услышать ее голос. Больше всего жаждал он ее голоса — его так не хватало полноте чувств, воцарившейся в его душе, как не хватало этой женщины всему его прежнему существованию.
И вот она уже совсем рядом, в двух шагах, и, хотя он еще не видит ее лица, близость когда-то столь желанного тела обдает его головокружительным блаженством — эти волосы, эта гибкая спина, несколько располневшая, но все-таки по-прежнему эластичная, легкая фигура, и эти ноги — длинные, неутомимые и воздушно-нежные, на которых он всегда с отеческой жалостью подмечал незаживающие Царапины от колючих зарослей и чайных кустов и, умиляясь, представлял, как где-то далеко в раскаленном от солнца стоге сена сидели мальчик и девочка, и, тронутый болью любимого существа, мальчик ласково дул на израненные розовые ступни, а девочка с детской беспомощностью смотрела на своего спасителя.
— Осторожно! — с непривычной для него смелостью схватил он ее за руку.
Женщина обернулась, взглянула на него, и тут же среди внезапно вспыхнувших в его сознании чайных кустов и виноградников, накаленных солнцем полей и изгородей трифолиаты, неожиданным эхом знакомого до кончиков волос лица прозвучало милое сердцу имя — Ивлита! («И кто назвал этого ангела Ивлитой?»)
Ивлита! Собранное на какой-то миг в его сознании слово тотчас вновь распалось с мелодичным звоном, и уже испытанная когда-то, страстная, плотская ощутимость рассыпавшихся звуков вновь заставила биться в существе двенадцатилетнего мальчика сердце мужчины. То было неосознанное влечение отнюдь не к женщине, а к заключенной в самом этом имени, в каждом его звуке магической силе, о существовании которой он тогда еще не подозревал, но сейчас догадывается — сила эта была не чем иным, как благоговением перед каждым ее жестом, каждой ее улыбкой, каждым ее шагом.
Это было и какое-то первобытное, дикарское влечение, но не к женщине, а к самой природе, влечение, вызванное постижением ее красоты и невероятной гармонии, и божественный трепет, и благоговение и страх первооткрытия, но все-таки это была любовь, первая, неосознанная, подавляющая своим необычайным могуществом любовь.
Если бы он был менее взволнован, он заметил бы, как вздрогнула женщина, как она обернулась и как взглянула на него, как мгновенное, боязливое удивление и лучик радости пробежали по ее лицу и как она тут же отвернулась.
— Не удивляйтесь моей смелости, — сказал он и почувствовал, как забилось его сердце. — Мы некоторым образом знакомы.
— Еще бы, — усмехнулась она, — я чуть ли не два часа смотрю на то, какие вы претерпеваете из-за нас мучения.
У Кобы отлегло от сердца.
— Что поделаешь? Это моя работа. И вам, наверное, не легче приходится.
— Из-за этих курсов пришлось оставить семью. Интересно, и кому они только нужны? Хотя я не должна вам этого говорить.
— Издалека приехали?
— Нет. Из Поти.
(«Они из Поти. В гости к Минадзе приехали».)