Он умел радоваться чужой удаче, и он радовался ей, как своей, а я не умела так искренне радоваться чужому успеху, я завидовала. Почему? Наверное, потому, что своих полноценных удач у меня было не так уж много. Стадия самоутверждения слишком затянулась.
Дело было сделано, и одиночество и тоска вновь вошли в мою душу и в мой дом.
XI
Май одаривал теплом, частыми дождями и свежей, роскошной зеленью. Все двинулось в рост. Дима приезжал в конце апреля и на Первое мая, а на день Победы не приехал. Вместо него в дверь постучался Анатолий Долгов. Он держал в руках легкую картонную коробку.
— Презент от мужа, — объявил он. — И поклон, конечно.
Я приняла коробку. Она почти ничего не весила.
— Какие неотложные дела на сей раз задержали Диму? — полюбопытствовала я, не подавая вида, что закипаю. — График вы опережаете. Что же помешало Дмитрию Павловичу навестить семью?
— Прокрутка! — отрапортовал Долгов.
Я не спросила его о цели приезда. Я недолюбливала его, и он знал это. Такая историческая операция на первой Джизакской насосной, как прокрутка головного агрегата, не нуждалась в присутствии Долгова, ответственного производителя работ, но остро нуждалась в указаниях и догляде товарища Голубева.
— Чем же муж откупается? — спросила я.
— А вы поглядите.
Я открыла крышку и увидела прекрасную шапку-ушанку. Рыжий пушистый мех оттеняли цвета розовый и красный. Огненная лисица. Мех вобрал в себя все оттенки костра. Не мех — пламя, запечатленное в прекрасном изделии. Такие шапки были модны нынешней зимой и еще долго будут модны. Я представила себя в ней, когда на модели снег, и задувает ветер, и зябко…
— Где достали?
— Секрет, маманя. Но вам откроюсь. Дима сам завалил эту лису. Она нас загоняла, а мы — ее. Январский мех самый стойкий, знайте.
Свет померк. Я пошатнулась, но взяла себя в руки. Он охотился, и это было в то воскресенье января, когда я так ждала его. Он сказал потом, что прибыл трайлер с насосом и он организовывал разгрузку.
Долгов вскоре простился и ушел, а я стояла, потрясенная, уязвленная, опозоренная его неискренностью, и мех лисы, мягкий, теплый и живой, обволакивал мои пальцы. Как же так? Как он мог, почему не сказал, неужели я не порадовалась бы его охотничьей удаче, не простила бы? Захотелось разорвать, растоптать, уничтожить ненавистную шапку. Но я не позволила порыву вылиться в поступок. Шапка была подарком, то есть заглаживанием, замаливанием вины, то есть запоздалым признанием ее, пусть косвенным, пусть замаскированным, но признанием. Противоречивые чувства скрутили меня. Простить? Не простить? Он не сказал — не захотел сделать мне больно. Он унизился до лжи, но ведь вынужденно! Он оберегал мой душевный покой. Как будто в его отсутствие мне может быть спокойно и хорошо.
Я расплакалась и плакала долго, навзрыд. А потом умылась и густо напудрила лицо. У меня было сумеречное настроение. Не сорваться бы на детях! Ночь прошла мучительно. Удовлетворение, которое приносила любимая работа, оказывается, не могло стать лекарством и от одиночества. Это были совершенно разные, не соприкасающиеся сферы моего бытия. Прежде Дима относился ко мне не так, это было яснее ясного. Ему нравилось быть рядом со мной, и он берег меня и старался сделать приятное. Но это понемногу, постепенно куда-то отодвинулось, захлестнутое ли текучкой, перечеркнутое ли привычкой. Он разучился дарить цветы, целовать меня при отъезде на работу и при возвращении домой, проявлять другие мелкие, но такие дорогие для меня знаки внимания. Было — и кончилось, и прошло, как проходит молодость, как, может быть, проходит любовь и сама жизнь наша. Еще вчера я бы сказала себе, что я несправедлива и наговариваю на мужа, что надо уметь входить и в его положение. Лисья шапочка-ушаночка все во мне перевернула. Нежность погасла, и доброта погасла, а их место заняло желание отомстить, сделать Диме больно, так больно, как он сделал мне, как ему еще никто не делал. Это было сильное желание, и я знала, что скоро оно не отойдет.
В понедельник я сразу же пустила воду на модель. Вода успокаивала.
— У тебя неприятности? — спросила Валентина. Иногда она была прямо ясновидящая.
— Муж не приехал, — сказала я. — Бывает.
Глаза ее округлились, брови недоуменно поднялись. Это означало: нашла о чем печалиться!
— Ты права, — сказала я и выразительно на нее посмотрела.
— Но я ведь ничего тебе не сказала!
— Ты подумала. У тебя что на уме, то и на лице.
— Или на языке, — согласилась она. — Жизнь столько раз била меня за это, а я так и не научилась скрывать свои мысли.
Работа отвлекала от горьких дум. Время летело, я заполняла лабораторный журнал и обдумывала отчет. А когда я подняла глаза, увидела перед собой Бориса Кулакова. Меня удивило, что он по-прежнему рыжий, высокий и несуразный, и уже потом удивила сама встреча. Время, старя нас, сохранило его молодым и задорным.
— Давно не виделись! — сказал он, улыбаясь доброй жизнерадостной мальчишеской улыбкой. — Давай поцелуемся! Ты уже много лет счастливая мама, а я до сих пор люблю тебя одну и потому не женился. — Он обнял меня и поцеловал, ткнувшись в щеку холодным острым носом. — Не вели казнить, вели слово молвить… — продолжал он.
Все это было из прежней оперы, его велеречивость запечатлелась в моей памяти так же основательно, как и его рыжие волосы, веснушки, острый нос и сорок шестого размера, очень напоминающие мини-лыжи ботиночки — он называл их «тихоокеанские лайнеры».
— Ну, почему ты до сих пор несуразный? — спросила я.
— Постоянство — сильная сторона моей натуры. Пятнадцать лет, которые я прожил вдали от тебя, просто вычеркнуты из жизни — ничего светлого. Ты видишь, я словно законсервировался, такой же молодой, и красивый, и влюбленный в тебя, парень хоть куда. Вот с этого дня, с момента нашей встречи, пускаю часы. Заживем? — Он заговорщически уставился на меня.
— Заживем, — согласилась я.
Где же он теперь работает? Почему ушел отсюда? Почему я не поинтересовалась этим раньше? Почему ни разу не вспомнила о нем?
— Ты где трудишься?
— В САНИИРИ.
В этом институте была гидравлическая лаборатория, и средств на исследования они расходовали в три раза больше нас, а полезной отдачи давали раза в два меньше. В науке такое не редкость. Среднеазиатский научно-исследовательский институт ирригации — тихая гавань. Неспешность во всем, кое для кого — синекура. И это все, к чему он стремился?
— Осуждаешь? — спросил он.
— Не знаю. Тебе виднее.
— Меня вначале там очень прорабатывали за то, что я все делал быстро. Меня прямо возненавидели за это. Пришлось сбавить прыть до среднеинститутской. Сразу стал хорош — за догадливость.
Он обрушился на меня со своими ухаживаниями пятнадцать лет назад. Искренний, правдивый, но легковесный, необъяснимо легковесный. У меня даже было такое ощущение, что в него чего-то недовложили и все, что ему нужно в жизни, уместилось у него на кончике языка. Мне тогда казалось, что у меня с Димой все разладилось. Но, конечно, Борис был не тем человеком, который мог остановить Диму. С Борей было свободно, раскованно, но одно обстоятельство прочно удерживало меня на дальней дистанции: у него было пусто за душой. Я не знала, каким образом первое совмещалось со вторым, но оно совмещалось. Мужем он стать не мог, любовники же мне не требовались.
— И сколько же раз ты был женат?
— Миллион. Все эти годы я любил тебя одну.
— Серьезно?
— Ах, да, ты теперь очень серьезный человек. Тогда зачеркни у миллиона три нуля.
— Многовато остается.
— Моя душевная щедрость всегда котировалась высоко.
— На ком же ты в конце концов остановился?
— Ни на ком. Разве в наше время это большая редкость? Не вели казнить, вели слово молвить. Ты заслонила собой всех!
— А если проще? Как ты меня разыскал?
— Валентина дала координаты. Иди, говорит, и развлеки ее, она разучилась развлекаться. Она пропадает. Ты что же это?