Мы так же легко разыскали дом Лидии Ивановны. Я опять не вышла из машины. Дмитрий постоял у шеренги низких окон, почесал затылок. Здесь и сейчас жила не одна семья. Лидия Ивановна чувствует, что ее корни здесь, и считает, что корни Димы тоже здесь. А он этого не чувствует и ничего не может с собой поделать. Не чувствует — и все. Я не тороплю его, но и не помогаю, не борюсь с его замешательством. Не тот это момент, когда человек нуждается в подсказке. Он заглянул во двор, пустой и голый. За домом круто вверх поднимался холм, и по его склону карабкалась на вершину каменная лестница. Мальчику здесь было бы где развернуться. Впрочем, баба Лида — несостоявшийся мальчик. Если я ее обижаю, она реагирует по-мальчишески резко: произносит обидные слова и на короткое время увеличивает дистанцию. Потом мы миримся.
Дмитрий сел, мы понеслись к синему морю.
— Ничего не чувствую, — сокрушенно сказал он. — Не помню этого города. Даже не возникло желания постучаться, осмотреть квартиру.
— Комнату, — поправила я. — У семьи Лидии Ивановны здесь была комната. И помнишь, она часто рассказывала про пуговичную фабрику, на которой в ночную смену прострочила себе палец?
Он кивнул. Его корни, конечно же, были в Ташкенте, где он пережил голодные и холодные военные годы, кончил школу и институт, где ему было хорошо, нет, прекрасно среди задиристых сорванцов, которые всем на удивление стали уважаемыми людьми. Но в еще большей степени его корни были в Голодной степи, в скромном городке Чиройлиере (название переводится с узбекского как «прекрасная земля»), в тресте, которым он управлял уже седьмой год. О, это были цепкие корни, все глубже проникавшие в голодностепскую целину, и я очень хотела, но не могла, не умела ослабить их бульдожью хватку.
— Перевелся бы ты работать в Крым? — вдруг спросила я.
— Ни за что, — сказал он, вычеканивая, в укор мне, посмевшей заикнуться об этом, каждое слово. И раскатисто засмеялся.
— Как мелок твой патриотизм! — Я не удержалась и уколола. Обыкновенно я сдерживалась.
— «Мы в знатные очень не лезем, но все же нам счастье дано», — продекламировал он.
И вот мы увидели море. Дорога вилась высоко, в горном лесу. Пахло хвоей, и море было огромное, и за морем угадывались и Турция, и Африка с ее экзотическими странами. Алупка, Медведь-гора, Гурзуф, Ялта — все это неслось и неслось на нас, впечатления были одно диковиннее другого. Кончался один санаторий, начинался следующий. Стремились сюда многие, но попадали далеко не все из тех, кто мечтал всласть поплавать, и пропитаться солнцем, и завязать короткий, бесшабашный курортный роман. Сбыться этим надеждам тоскующей и вечно жаждущей души мешала чаще всего работа. Ничто так не привязывает человека, как работа. Можно оставить больную жену, — ничего за месяц с ней не случится. Можно оставить жену, ожидающую ребенка, — муж ведь не акушер, а только отец будущего малыша. Но работа вольного с собой обращения не прощает. И вырванное мною отеческое «добро» на Димин отпуск было, конечно же, Диминой заслугой — Киргизбаев не стал травмировать меня отказом только из уважения к нему. «Мысль интересная, — подумала я. — С каких же это пор Киргизбаев зауважал моего мужа?»
Я вертела головой направо и налево, но запоминала мало что. Все это было так непохоже на Ташкент и на Чиройлиер. Причем я не могла поручиться, что здесь лучше. Я видела только непохожесть, иной уклад жизни…
Ялта показалась мне белой птичкой-невеличкой. Другие прибрежные поселки с известными названиями были и вовсе миниатюрны. Даже встречный ветер был здесь ни на что не похожий; ни прохладный, ни горячий, ни резкий, ни гулкий. Словно и его назначение было услаждать отдыхающих. «Хорошо!» — воскликнул Дмитрий. И потом много раз повторил это слово.
В Форосе, самом южном крымском поселке, к нашим услугам была пустая трехкомнатная квартира. Ее хозяева гостили сейчас в Ташкенте. Хозяин был однополчанином моего отца и давно звал нас к себе, а наши давно звали его. Мы представились соседям и вступили во временное владение просторной и благоустроенной жилой площадью. Петик затопал по паркету, оглядел комнаты, а потом сказал:
— Мама, пусти меня во двор, я не убегу! Там непонятные деревья, я хочу посмотреть.
Непонятными, ненашими деревьями были кипарисы и магнолии. Как только за сыном закрылась дверь, Дмитрий легко, играючи поднял меня. Посмотрел в глаза открытым, требовательным, жарким взглядом.
— Не сейчас, — проговорила я.
— Сейчас! — сказал он.
Он нес меня, как ребенка. У него были очень сильные руки. Я помнила, как он припечатал этими руками к ковру мастера спорта по классической борьбе Джуру Саидова. Он тогда кончал ирригационный институт, и я пошла смотреть, как он борется, и он потом сказал, что превзошел себя, что я вдохновила его превзойти себя. Потом он уже не боролся. У него была только работа в самом лучшем, самом нужном городе на земле — распрекрасном Чиройлиере.
II
— Ну, и что ты чувствуешь? — спросила я.
Дмитрий посмотрел на меня так, словно собирался утаить что-то важное, предназначенное нам двоим.
— Я чувствую, что мы не в Чиройлиере.
— Это очень много. А еще что?
— Не надо никуда торопиться. Невероятно, но факт: у меня ни сегодня, ни завтра не спросят, почему работа, которую следовало выполнить вчера, еще не начата. Легко-то как! Безмятежность потрясающая. Сейчас мы оглядимся, что тут и как, и промаршируем на пляж. Что нам поет поэт-песенник о пользе водных процедур? Они нам просто необходимы. Черт возьми, мы окунемся в синее-синее и теплое-теплое море! Оказывается, есть моря, на берегах которых человек только и делает, что отдыхает. Да здравствует отпуск!
Безмятежность, повторила я вслед за ним. Вот от чего я успела отвыкнуть. Полная отрешенность от всего вчерашнего и совершенно новая жизнь, которая будет продолжаться двадцать шесть дней, если только Дима не укоротит ее по своему непредсказуемому наитию. В нее не вторгнутся телефонные звонки, ежедневные громкоголосые, никого не щадящие планерки, авралы, уводы в полон чужих мужей и чужих жен, драки на почве злоупотребления алкоголем и прочая стрессовая информация. Итак, ура безмятежности! Я перевела часы на три часа назад — на московское время.
Мы вышли и смешались с беззаботным курортным людом. Солнце светило, как у нас в апреле. Дыхание моря насыщало воздух свежестью. Форос весь был залит солнцем, так здесь было ярко и светло, прозрачно. В море вдавался зеленый мыс, и поселок уютно примостился у его основания. А на мысу, среди субтропиков, возвышались корпуса санатория. Суша поднималась из зыбкой пучины довольно круто, и снизу казалось, что хребет кончается неправильной зубчатой стеной. У начала зубцов лес обрывался, и обнажались осыпи и участки вертикальных серых скал, испещренных трещинами. Высоко-высоко, вблизи водораздела, на утесе стояла церковь. Чувствовалось, что строил ее человек состоятельный и умевший повелевать, но уставший от мирской суеты. Сейчас церковь выглядела величаво. Белое пятно-диссонанс на фоне сплошного черного леса. Небо же было дымчатое, голубое, а море — дымчатое и синее, готовое подарить человеку свое расположение.
Петик шел между нами, держась за руки отца и мою. Соприкосновение с новой действительностью поубавило его экспрессивность. Да, здесь все было не как в Чиройлиере. Но я знала, что к этому мальчик привыкнет гораздо быстрее, чем мы.
В соседнем доме размещались магазины. Я решительно распахнула стеклянную дверь.
— Постарайся не прилипнуть, — напутствовал меня Дмитрий.
В промтоварном магазине мы купили Петику детский надувной жилет яркого желтого цвета и пластмассовые детские городки. И обувь, и одежда продавались такие же, как в Чиройлиере, но вместо узбекских городов на фабричных марках стояли украинские. При нужде, конечно, можно и одеться, и обуться, но мечту о вещах элегантных, сработанных рукой мастера по велению моды, приходилось оставить. Женщина, мечтающая, чтобы на нее оглядывались, и здесь должна уметь шить сама.