— Папа, луна — это дыня? — спросил Петя. — Давай съедим ее. Пожалуйста, достань!
— Нет, ты достань. Ты сидишь на моем плече, и теперь выше меня.
— Нет, достань ты, я не умею.
— Нет ты. Хочешь, я подсажу тебя на самое высокое дерево?
Мальчик задумался, сможет ли он достать луну с высокого дерева. Луна все-таки была выше даже самой высокой горы. Она плавала высоко-высоко в небе.
— Какой ты хитрый! Ты сам достань луну.
— Почему ты решил, что я умею доставать луну? — спросил Дмитрий.
— Потому что ты вон какой сильный.
Они еще попрепирались, кому же доставать луну, а потом сошлись на мнении, что лучше все же ее не трогать. Дома я сразу же принялась за стряпню. Яичница с колбасой была куда реальнее журавля в небе — большой желтой луны, так похожей на спелую дыню.
VI
В Чиройлиере Голубева связали бы с Форосом за несколько минут. В Форосе ему дали Чиройлиер через сутки. Сабит Тураевич Курбанов, секретарь партийного комитета его треста, был на посту и взял трубку сразу. И зарокотали сильные мужские голоса.
— Сабит Тураевич, Голубев вас приветствует! Как здоровье, успехи? Пороху в пороховнице достаточно?
— О, родной голос! Дима, дорогой, здравствуй! У нас здесь все в порядке. Годы, правда, пригибают к земле, но я их лишаю слова: молчите, окаянные! Как супруга, сын? Как море?
— Лучше не бывает.
— Это у тебя первая вылазка на цивильные берега?
— Первая, Сабит Тураевич.
— Я тоже считал когда-то, что нет мне износу, а износ идет, часики тикают. Сколько осталось? Вот вопрос вопросов. Но ближе к делу. Мне бы твои годы, я бы навел шорох на тамошнем пляже.
— Сабит Тураевич, какая-то четверть века разницы — о чем разговор! Ваше юношеское восприятие жизни позволяет и возраст ваш считать комсомольским.
— А думаешь, я по-другому думаю? Я думаю точно так же!
— За что и люблю я вас, Сабит Тураевич!
— Как, восточный этикет мы соблюли? — Курбанов раскатисто рассмеялся. — Теперь выкладывай, в связи с чем осчастливил меня звонком.
— Новости ваши мне интересны, Сабит Тураевич. О лотковиках не спрашиваю, у них конвейер. Как бетон укладываете на насосной?
— Последняя пятидневка дала четыреста семь кубиков.
— А за предыдущую уложено четыреста двадцать три! Садитесь, братцы, а надо восходить.
— Лес нас держит, плотники на голодном пайке.
— Долгову, пожалуйста, капните керосинчику на его длинные волосы. И напомните: я с ним о плитах-оболочках разговор вел и о металлической опалубке не в просветительских целях, а чтобы он конкретные выводы для себя сделал. Пусть крутится!
— Подбодрю мужичка.
— Трансформатор когда ждете?
— Запорожье отгрузило две недели назад. Хаваст готов принять.
— Вы тоже готовы?
— Все три моста усилили двутаврами. По нашей радиограмме Нурек вышлет спецтрейлер. Как договаривались.
— Скорее бы. Пока эта деточка в пути, мне неспокойно.
— А нам, думаешь, спокойно? Нам тоже неспокойно. Чмокнется где-нибудь, и на пуске первых насосов будущей весной крест можно ставить.
— Теперь расскажите о Кариме. Кто-нибудь к нему ездил?
— Конечно. Я сам ездил, дело-то человеческое. Он в прекрасной палате. А вот диагноз… То, что он был богатырь, сослужило плохую службу. Он поздно почувствовал недомогание. Девяносто процентов легких — это уже опухоль. Не какая-нибудь горошина, а лепешка, таз. Знаешь, как он дышит? Его грудь — это вибростол.
— Тяжело слышать это. Сколько совхозов мы с ним построили! Где я возьму такого главного инженера? В хорошем саду таких деревьев одно-два, больше не бывает. Он сам… догадывается?
— Уверен, что у него гнойный плеврит.
— Он ведь двухпудовку и левой, и правой рукой по десять раз выжимал. Надо же… Вы звоните ему каждый день. С ним кто, жена?
— И родители. Карим же ташкентский парень.
— Вы держите его в курсе всех трестовских дел. Чаще спрашивайте совета. Надо ли, не надо, а спрашивайте. Пусть знает, что мы со дня на день ждем его возвращения в строй. Ну, крепко вас обнимаю, Сабит Тураевич!
— И я тебя обнимаю, Дима. Мой тебе наказ: удели первостепенное внимание прелестям Южного берега. Знаешь что? Нырни-ка в Бахчисарай, не пожалеешь.
Дмитрий Павлович немного постоял, собираясь с мыслями. То, что ташкентские медики подтвердили диагноз, поставленный Кариму Иргашеву, способному тридцатитрехлетнему, никогда не жалевшему себя в работе инженеру, очень его расстроило. Здесь контроль над ситуацией ускользал из его рук. Вмешаться и помочь он не мог, и никто из людей, наверное, уже не мог помочь. Ощущать бессилие и было тяжелее всего.
Дмитрий Павлович вспомнил, как мучительно умирал от рака крови его школьный товарищ. Тогда известный профессор, продливший больному жизнь на три года, в ответ на вопрос: «Неужели ничем нельзя помочь?» сказал: «Наука зафиксировала четыре случая выздоровления больных, оказавшихся в таком состоянии. Но объяснить ни один из них не сумела». Случаются, мол, чудеса, но не мы их творцы. Что может быть горше безысходности? Да, жизнь строго избирательна и тогда, когда щедро несет свои радости, и тогда, когда обрушивает свои беды: и правый, и виноватый — падай, коль отмечен жребием! Безадресного счастья или несчастья не бывает.
Потом он представил Сабита Тураевича, только что положившего трубку на рычаг, и улыбнулся. Он как бы воочию увидел массивную фигуру Курбанова, средоточие силы, сгусток энергии. И словно ощутил на себе его умный, проницательный взгляд. Человеку семьдесят два, но ни о каком заслуженном отдыхе слышать не хочет. Слишком много впереди этого заслуженного отдыха, бесконечно много. Сабит Тураевич, как и сам Дмитрий Павлович, был боец. И когда они вместе, сообща брались за дело, получался таран большой мощи. И многим спокойно жилось за их широкими, крепкими спинами. А многим, напротив, становилось зябко и неуютно в их обществе.
Внизу его ждали Ольга и Петик.
— Ну, как, полегчало? — спросила Оля.
— Все-то ты про меня знаешь.
— И даже больше…
VII
Мы присоединились к санаторной экскурсии. Автобус мчался в Бахчисарай. Земли легендарной Таврии открывали нам свои просторы. Леса стояли темные, плотные, как монолит. Пригороды Севастополя, краешек Северной бухты, Сапун-гора, невысокие холмы вокруг этого города давали воображению богатейшую пищу. Я представила вражескую силу, пришедшую с запада, и нашу силу, и пламя, и гром столкновений. Их нашествие тут увяло, сила, толкавшая фашистов вперед, надломилась. А мы, не сумевшие удержать Крым в сорок первом, потом освоили суровую науку побеждать и через три года вышибли отсюда врага. Не лезь к нам с войной, не навязывай свой образ жизни!
Я вспомнила картину Дейнеки «Оборона Севастополя» — штыковую атаку черноморцев на стену зеленых мундиров. Их холодную, святую ярость. Их ненависть и непреклонность. Это была ярость, ненависть и непреклонность народа, гибельная для врага. Я жадно всматривалась в кварталы Севастополя, открывшиеся с обводного шоссе. Но видела обыкновенные дома и улицы, обычных людей. И я поняла: здесь надо не столько смотреть, сколько думать, вспоминать. Здесь надо осмысливать историю.
За Севастополем начался подъем. Пологие холмы, изгибаясь, сопровождали автостраду. Они были изрыты воронками, которые время превратило в безобидные ямки. Виноградные лозы, табак, эфироносы, яблоневые, грушевые, черешневые сады взбегали на холмы, и им не было конца. Все это были молодые, ухоженные плантации. Потом я увидела новый город. Двенадцати- и девятиэтажные дома стояли у дороги вольготно, непринужденно, как юноши, замершие на бегу. За ними стояли пятиэтажные дома.
— Бахчисарай, — объявил экскурсовод.
Город стремился вырваться и вырвался-таки из ущелья на равнину. Здесь горы не сдавливали ему бока, не хватали за руки. Это был современный симпатичный город, европейский, рациональный, равно одаривавший комфортом всех своих жителей. «Про новый Ташкент тоже можно сказать, что это европейский город, грузовики вывезли на свалку колоритную Азию вместе с остатками сырцовых стен», — подумала я. Но было ли это верно? Влияние традиций сохранялось, и проследить преемственность не составляло труда.