— Туямуюн задает нам задачи. — Он все-таки решил проинформировать меня о текущих делах лаборатории. — Дно — мельчайший песок, скала — черт-те где. Проран чем уже, тем глубже. Модель предсказывает пятидесятиметровую глубину размыва.
— Феноменально! — сказал я. — Натура этого не подтвердит никогда. На глубине этот самый песок вязче, плотнее. Он будет размываться совсем не так быстро.
— А как он будет размываться? Яма пятидесятиметровой глубины — это прорва. Представляете, сколько потребуется бутового камня?
Песок мы не умели моделировать точно. Опилки неплохо воспроизводили руслоформирующие процессы, но передавали их качественную, а не количественную сторону.
— Едва ли яма размыва будет глубже пятнадцати метров, — сказала я.
— На ваше бы мнение да резолюцию: «Быть посему!» — улыбнулся он. — В принципе, ничего страшного. Надо только завезти побольше камня. Но обычно наши прогнозы сбываются с высокой точностью. Хочется поддержать честь марки и в такой деликатной ситуации, как эта.
Я поняла его. Там, куда он сейчас пристально вглядывался, наши точные знания о природе прерывались, и начиналось неведомое. Он далеко ушел вперед за время, пока меня здесь не было.
— Все эти годы я откровенно завидовала вам, — сказала я.
— Ну, это лишнее.
— Это светлая зависть, она вселила в меня решимость, — сказала я, вспомнив его свойство очень многое понимать буквально.
Он проводил меня до ворот. Ему был очень нужен инженер, понимающий язык модели.
Часть вторая
I
Дима, конечно, не прислал за нами машину. Он обещал, но без твердости в голосе, и я тогда же подумала: «Подведет!» Выбор был между автобусом и электричкой. Я предпочла электричку. Не пыльно и можно почитать, если Петик не будет теребить бесконечными «почему». Но сына вполне устраивало окно и мелькающий пейзаж. Я провалилась в шведский детектив, который был слеплен очень остроумно. Вдруг Петик крикнул: «Мама, вон наш дом!» Насыпь подняла поезд над лесополосой, все тополя которой были заметно наклонены на запад, и в мелькании чиройлиерских кварталов мальчик разглядел-таки наш коттедж.
Вздрогнули стальные фермы, проплыла зеленая гладь Южного Голодностепского канала, взвихрился, вздыбился горячий воздух, отлетая от встречного поезда, и вскоре электричка подошла к перрону узловой станции Хаваст. Автобус за пять минут вернул нас назад. Набережная, зеленое поле стадиона, буйные кроны чинар и акаций. Ну, здравствуй, Чиройлиер! Здравствуй, «Чиройлиерстрой!» Но я произносила приветствие с надеждой на скорую и долгую разлуку.
Дома было чуть-чуть прибрано. Дима успел вымыть полы, но пыль вытирать не стал. Засучивай, Оля, рукава! Но сначала мы отправились на канал купаться. Пляж находился в полукилометре, а прямо за ним на пологой дамбе был парк. В парке деревья уже не клонились к западу, согнутые могучими бекабадскими ветрами.
Дома, мимо которых мы шли, большей частью были одноэтажные, щитовые. Но они тонули в садах и казались поставленными давно и прочно. С них и начинался Чиройлиер. Начинался в чистом поле, тяжело. В огромные, выше человеческого роста шары перекати-поля сбивались сорванные ветром кусты лебеды и полыни. Люди подносили к желтым шарам спичку, тянули к огню озябшие руки и думали о другом тепле, за которым пришли — о тепле домашнего очага. Все, конечно, образовалось в свое время, и первым домам, как и первым деревьям, было почти двадцать пять лет.
Я здоровалась с каждым встречным. Многих не знала, но все равно здоровалась. Не хотела прослыть гордячкой.
В Южном Голодностепском канале вода потеплее, чем в Черном море. Хорошая, мягкая сырдарьинская вода, сошедшая сюда с далеких ледников Тянь-Шаня, прогревшаяся за время долгого пути. Вначале я дала досыта наплаваться Петику. Как смешно он плюхается с разбегу, как уверенно работает ручонками! Много брызг, колоссальная непроизводительная трата энергии. Но он уже сам держится на воде.
Обессилев, он ложится на горячий песок. Это он при мне смелый, а без меня не посмеет сунуться в воду. Я плыву на середину. Вдох — выдох, вдох — выдох. Нет, не плох, совсем не плох Чиройлиер, если многие из энтузиастов, вбивавших в здешнюю землю первые колышки, сейчас — почетные и почтенные его граждане. И даже те, кто всего повидал на белом свете, бросают здесь якорь, обзаводятся семьями, и звенящая необъятная даль, по которой они бесшабашно колесили, сужается для них до размеров недельной командировки в строящийся целинный совхоз, куда час или два езды по отличной дороге.
Освежившись, ложусь рядом с Петиком. Мы можем позволить себе еще один раз войти в воду, а потом — за работу! Приготовим обед и наведем чистоту к приходу отца семейства! Я сажусь, окидываю взглядом городские кварталы. Многоэтажные дома шагнули за канал. Туда и мостик перекинули пешеходный, пока мы разъезжали по курортам. Все просто, все на виду. И город прост, и его жители, которых я делю на оседлых и кочевников, то есть неисправимых летунов. Оседлые — люди основательные, корни пускают глубокие и потому стремятся показать себя с лучшей стороны, заявить о себе во весь голос. Своей репутацией дорожат. Они — та ростовая сила, с помощью которой Чиройлиер расправляет плечи.
У кочевников иная психология. Ветер странствий, постоянно наполняющий их паруса, все время грозит сорвать с якоря, и срывает-таки, и гонит, как перекати-поле, с юга на север, с запада на восток, туда-сюда, сюда-туда. Где лучше? Где нас нет. Феномен этой неизбывной тяги к перемене мест, к погоне за феерической жар-птицей, в общем, понятен. Он доставляет массу неприятностей кадровикам и руководящим товарищам вообще. В его основе, по-моему, не только легкое отношение к жизни и вера в то, что в любую минуту все можно начать сначала, — этого предостаточно, — но и почтительное удивление, разбуженное нашими земными пространствами еще в далеком младенчестве и пронесенное до седин. Вдруг срываются и мчатся за тридевять земель не одни безусые юнцы, никогда не державшие на руках своего ребенка, но и степенные, повидавшие жизнь мужчины. Где лучше? Этого они не знают, и не узнают никогда. Где-то все-таки должно быть лучше, чем в тех бесчисленных городах и весях, которые оставлены за спиной. Последнее принимается как аксиома, ибо не нуждается в доказательстве. Кочевники — народ более своевольный, эмоциональный, самолюбивый, более ранимый, тяжело воспринимающий критику. На работе они могут стараться, но могут и прохлаждаться, если к ним не проявлять должного уважения. И заработок для них, не обремененных семьями, не столь важен. Под шумок, пуская пыль в глаза, они выдают себя за энтузиастов. Но, поблаженствовав под аккомпанемент аплодисментов, доказать делом свой энтузиазм не стремятся. Не так они воспитаны. Боязнь перетрудиться быстро гасит благие порывы. Зачем им добрая трудовая слава, если завтра их уже здесь не будет?
Закономерно, что сейчас в Чиройлиере оседлых больше, чем кочевников. Первые имеют надежный кров в виде отдельных квартир, правда, не со всеми удобствами, и от них самих зависит, уютны ли их жилища. Вторые, сколько помнят себя, довольствуются койкой в общежитии. Они если и создают семью, то кратковременную, на полгода, на год, а там что-нибудь в этой семье разлаживается, и следует рывок на новое место, где все другое, но неизменно только одно — койка в общежитии. Каждый кочевник дает себе зарок: еще немного, еще разок, и с меня достаточно странствий. Но привычка сильнее зарока, с натурой не поспоришь. По моему глубокому убеждению, ничто так не толкает человека к перемене мест, как койка в общежитии, как невозможность остаться наедине с собой ни на работе, ни дома.
Оседлый серьезный люд — костяк Чиройлиера. Кочевник — его фон, местный, так сказать, неизбежный колорит. Кочевник многолик, как те десятки печатей, которые скрепляют торопливые записи в его трудовой книжке. Он может быть милым, обаятельным, наглым, бешеным, добрым, грубым, эрудированным или ограниченным — любым, ибо человеческая природа так же необъятна, как и матушка-земля.