— Не поняла.
— А ты начни, и у тебя пропадет охота задавать вопросы.
— Что ты, Валька! — воскликнула я. Мне стало страшно стыдно.
Она не заронила в меня ничего, даже сомнения. Расстояние, всегда разделявшее нас, теперь увеличилось, но я не подала вида. Я продолжала тупеть от одиночества. Появилась раздражительность. Несколько раз я резко отвечала людям, почти грубила. Тут же спохватывалась и извинялась, но незримый рубец оставался. «Не злись, сама виновата, — говорила я себе. — Никогда больше не говори людям гадости, они подумают, что ты на них способна. Улыбайся, и все образуется». Я улыбалась. Но лучше не становилось. Жизнь превращалась в мучение. Краски меркли. Все вокруг оделось в сумеречные тона. Движущей силой моих поступков стала инерция. Я разучилась смеяться и как-то вдруг обнаружила, что не могу вспомнить, что же такое радость. И тогда я сказала себе: «Это настоящее, это жизнь».
IX
— В субботу ты мой гость, и никаких возражений. — Это Анатолий Долгов сказал Дмитрию Павловичу в четверг и повторил в пятницу утром и в пятницу вечером.
— Помилуй! — сопротивлялся Голубев. — Пойдет третья суббота, как я без семьи.
— Это ты меня помилуй, командир! Сорок лет грядет. И хочется, и можется, и дата обязывает серьезно отнестись к мероприятию. Не порть обедню. Вечерком покатишь по холодку. Хочешь, посоветую, как лучше всего поступить? Пошли машину за семьей, и все дела. Дни вон какие!
— Ты у меня голова! — сказал Дмитрий Павлович. — Но машина казенная.
— Если ты такой щепетильный, заплати в бухгалтерию за этот автопробег, не вызванный производственной необходимостью. Да если уж на то пошло, то через неделю — май, а там и день Победы, и ты все наверстаешь…
Он уговаривал и уговаривал, и Дмитрий Павлович все более склонялся к тому, чтобы уважить друга. И Сабита Тураевича подключил настырный Толяша. Мол, отрыв от масс может иметь самые нежелательные последствия. Сабит Тураевич хотя и подключился, но настойчивости не проявил.
— Утром решу, — сказал, наконец, Дмитрий Павлович. И это было равносильно согласию. Иначе он бы уехал в пятницу вечером.
Толяша восторженно обнял друга.
— Вот это по-нашему, по-мужицки! — запричитал он. — И в пятьдесят, и в шестьдесят, и в сто лет буду помнить, какую жертву принес ты в день моего сорокалетия!
Утром они втроем обошли котлован. Всходило солнце, и гасли прожекторы. Ночная смена передавала эстафету дневной. В очертаниях станции уже угадывались пропорции и объемы готового сооружения. Все шло как надо, как и было задумано. В облицовку подводящего канала и аванкамеры укладывались последние кубометры бетонной смеси. На напорном водоводе оставалось смонтировать восемь секций. Монтажники готовились сочленить вал насоса с валом электродвигателя.
Дмитрий Павлович остановился возле бетонщиков. По привычке потянулся к вибратору.
— Переодеться надо, а сейчас некогда, — остановил его Толяша. — Давай не будем сегодня впадать в детство.
— А завтра разрешишь? — спросил Дмитрий Павлович.
— Сам организую. Бетона будет хоть залейся. Могу и мемориальную доску заказать.
— Если для всех, то согласен, — сказал Дмитрий Павлович и виновато улыбнулся рабочим.
Частенько он становился на рабочее место и час-другой в высоком темпе делал то, что делали стоявшие рядом с ним землекопы, бетонщики, каменщики. Ему это нравилось. Его авторитет начальника от этого не страдал. Он сам прекрасно сознавал, что для оценки труда руководителя существуют другие критерии. Но в отношения с людьми это привносило тепло и доверие, а он, со времен Саркисова, высоко ценил человечность в производственных отношениях.
Из котлована выехали после одиннадцати. Шоссе втянулось в зеленую долину. Рядом с дорогой бурлил, разбиваясь о валуны, коричневый поток. Сверкали на солнце маки. Въехали в уютный таджикский городок Уратюбе. Замелькали тополя, абрикосы. Оделась в зеленое виноградная лоза. За Уратюбе долина сузилась, подъем стал круче, водитель переключил передачу. На склонах гор тонули в мягком разнотравье отары. От шоссе ответвилась грунтовая дорога. Повернули на нее. Запахло пылью. Дорога поднялась над ущельем и пошла по гребню отрога. Мотор ревел натужно. Встречный ветер был свеж, за машиной стлался сизый шлейф. Встретилась первая арча, вторая. Потянулся редкий арчовник. Некоторые деревья были закручены в штопор. Дмитрий Павлович подумал, что это сделали ветры. Они ехали по тем склонам, которые всегда видели, находясь у их подножий. Теперь они смотрели сверху вниз, и впечатление было, конечно, иное. В одной из лощин, прикрытых скалами, лежал снег, плотный, почерневший от пыли.
— В снежки поиграем? — спросил Толяша. — Я сегодня чувствую себя мальчишкой.
Они повернули к высоким коричневым скалам, у подножья которых была ровная площадка и росла трава, еще низкая, и подснежники, и шиповник, и стояли шесть укрывающих друг друга от ветра арчей. Из-под скалы сочился родник, и крошечный ручеек убегал вниз. Трава возле ручья была выше и сочнее. На шиповнике распустились бледно-розовые ароматные цветы, очень нежные.
— О’кэй! — сказал Толяша. — Спорим, что лучшего места не сыскать! Я потратил не один день, пока набрел на него.
Ни одна консервная банка, ни одна смятая пачка из-под сигарет не портила первозданной красоты этого уединенного уголка.
— Тут и эхо есть! — сказал Толяша и, сложив руки рупором, закричал: — Э-ге-гей!
И горы ответили: «Ге-гей! ге-гей! ге-гей!»
— Разрешаю и вам вызывать эхо, — сказал Долгов. — Забавляйтесь!
Из машины были извлечены казан, тренога, продукты и напитки, кошма и скатерть, которой совсем немного не хватило для того, чтобы стать скатертью-самобранкой. Водитель отогнал машину. Мужчины пошли по дрова. Пали наземь сухие сучья, с треском отрываемые от стволов. Занялся огонь, потянуло ароматным дымком.
— Чудесно! — приговаривал Толяша. — Здесь можно сэкономить на водке. Пейте воздух, и у вас не будет болеть с похмелья голова.
Сабит Тураевич шинковал лук. Дмитрий Павлович почистил картошку и морковь. Толяша соорудил второй костер, побольше. Он хотел заготовить древесный уголь для шашлычницы. Мясо молодого барашка, вымоченное в маринаде из уксуса и лукового сока, уже было нанизано на шампуры. Из-под ножа Дмитрия Павловича вилась бесконечная топкая картофельная кожура. Он слушал Сабита Тураевича, радовался яркому, зеленому апрельскому дню, слушал Анатолия, очень хотевшего, чтобы его праздник стал праздником и для его друзей. Но его мысли и чувства были не здесь, не у костра из арчовых сучьев, а в Ташкенте, где его ждала семья. Он знал, как томится сейчас Оля, вслушиваясь в шаги на лестничной клетке — это все были шаги мимо ее двери — и сам томился от невозможности тотчас ехать к ней. Ему было стыдно, что он позволил другу уговорить себя, и чем дальше, тем чувство стыда становилось сильнее. И коричневые причудливые скалы, испещренные трещинами, и темно-зеленые арчи, верхушки которых слегка раскачивались, и извилистое, пропадающее в траве и снова блестящее на солнце русло ручья, и облитые цветами кусты шиповника были не в состоянии приглушить его томление и тоску. Он, однако, скрывал эти чувства, чтобы не огорчить друга. Но разговора, который велся в игривой и веселой форме, почти не поддерживал. Впервые он не получал удовольствия от общения с дорогими ему людьми.
Наконец, все для шурпы оказалось в котле. Вода кипела, и Сабит Тураевич притушил огонь.
— Хорошо! — сказал он. — Даже не верится, что может быть так хорошо. Нас закручивает работа, и мы в горячке буден отвыкаем от простых вещей, которые постоянно нас окружают — от ясного неба, леса, горных круч, рек, озер, от всего того, что всегда принадлежало человеку и чему всегда принадлежал человек.
— Что вы предлагаете? — спросил Долгов. — Только конкретно!
— Я предлагаю не уходить от того, к чему потом неизбежно надо возвращаться.
— А я предлагаю принять по одной и закусить грибочками и огурчиками. За единение! Пусть нас зовет работа, и пусть нам светит солнце и сияет небо, и пусть для нас растут деревья и цветут цветы, и листья осыпаются. Будем же успевать везде! Чтобы мы могли с полным правом знатоков сказать: жизнь прекрасна и удивительна!