— Я… я маленький! — обиделся он. — Я… я тебя не люблю! Еще даже тетя врач не пришла, а ты меня колешь! Я и без твоих уколов поправлюсь!
Теперь — банки… Я заставляю сына лечь на живот, и одну за другой быстро ставлю их на вздрагивающую спинку. Тотчас взбухают высокие лиловые пузыри. Я укрываю мальчика одеялом.
— Больно! — голосит он и внимательно посматривает на меня. Хочет, чтобы пожалела, приласкала.
— Нисколько. Завтра поставлю горчичник, тогда будет больно. А сейчас терпи…
Димы все нет. Петик лежит тихо, но дышит неровно, и я сижу рядом и поправляю одеяло. Мне очень жалко его. Мне жалко, что у меня больше не будет детей. Если бы Дима не работал начальником, если бы у меня была нормальная семья! Но все это из области благих, неосуществимых желаний.
Он пришел, постоял над спящим сыном, обнял меня. Я отстранила его руку.
— Ужинай, — сказала я. — Все готово, а ты голоден.
Утром врач констатировала: начинается воспаление легких. Похвалила меня за своевременное вмешательство:
— Вы отлично знаете своего ребенка. Если бы вы пришли ко мне с Петей вчера утром и я бы ничего у мальчика не нашла, я бы все равно дала бюллетень. Потому что все ваши предположения относительно вашего ребенка потом подтверждаются.
— Но ведь так не положено.
— Я рискнула бы. Так было бы достаточно трех-пяти дней, а теперь понадобится две недели. Как видите, я бы поступила в интересах государства.
— Спасибо, — поблагодарила я.
— В следующий раз, пожалуйста, не стесняйтесь.
— Следующего раза не будет. В январе я с детьми переезжаю в Ташкент.
— А муж ваш?
— Если захочет, может последовать за нами. Но он останется.
— Извините, я считала, что у вас прочная семья. Как же так?
— Вы правильно считали, я и сейчас так считаю.
— Еще раз извините.
Я пунктуально выполняла все ее указания. После банок — горчичники. Опять банки. Антибиотики… Соки. Бульоны. Побольше жидкости, высокая температура требует обильного питья. Я ничего не забывала. И мальчик медленно оживал. Вскоре небольшая температурка поднималась только к вечеру. На третий день ему надоела постель, и я разрешила играть на ковре. Он построил из кубиков целый город. Ни один дом не повторял другой, его фантазии были неистощимы, а вот умение явно отставало от полета мысли. Он смешно злился, когда его башни рушились, достигнув критической высоты. Он не умел перевязывать кубики, как кирпичи в каменной кладке. Тогда я приходила к нему на помощь, и мы быстро восстанавливали разрушенное. Мне не нравилось, что он выходил из себя, когда что-нибудь не получалось. Нетерпение и нетерпимость — не лучшие черты характера. Но я не знала, как ослабить эти не нравившиеся мне качества. Я много читала ему — сказки, стихи, зарисовки о природе и животных. Он запоминал легко и надолго. Но занятия по изучению азбуки — я начинала их несколько раз — приходилось прекращать. Он терял терпение оттого, что букв слишком много и что они упорно не желают складываться в слова. Он спешил, торопился и не успевал.
Через неделю мальчик почти оправился. Играл, резвился, смеялся, но быстро уставал. И я продолжала терапию. Мало изгнать недуг, надо предупредить рецидивы и осложнения.
Наконец у меня появилось время, и я навела в доме порядок. Перестирала уйму белья, вымыла полы, окна, натерла мебель пахучей пастой из скипидара и воска. Заклеила щели, достала зимнюю одежду, упаковала летнюю. Уехать и хотелось очень, и не хотелось совсем. Я оставляла здесь мужа, и большинство людей, знавших о моем решении, считало, что я не права. Они полагали, что движущей силой моего решения является эгоизм и себялюбие. Я никого не разубеждала. Ночами мне снилась вода, обтекающая модели. Дело, которое я знала и любила, ждало меня. И я знала, что уеду, даже если потом мне станет плохо.
Когда Петик совсем оправился, ему сделали рентгеновский снимок грудной клетки. Врач при нем долго разглядывала этот снимок, держа его перед окном в вытянутых руках. Петик тоже внимательно изучал снимок, потом спросил у меня: «Мама, это чьи тапочки рассматривает тетя доктор?» Легкие, действительно, были похожи на тапочки.
Я повела сына в детский сад ровно через две недели. По дороге он шалил, был весел, задирался, и я сказала, что спущу его в котлован строящегося дома. И дядя экскаваторщик закопает его. Он немедленно возразил: «Мама, дядя экскаваторщик, наоборот, выкопал меня. Я сидел в яме, и он опустил ковш, а я в ковш вошел, и он поднял меня наверх и отдал тебе. «Возьмите этого мальчика, — сказал тебе дядя экскаваторщик, — пусть у вас будет двое сыновей». Вот, выдумщик! Взял и отдал роль аиста дяде экскаваторщику.
Принимая ребенка, воспитательница не смотрела на меня. Всем своим видом она давала понять, что обижена, очень обижена. Будь моя воля, я бы близко не подпустила ее к детям.
XVII
Дули ветры, промозглые, пронзительные. Шел снег. Солнце не грело. Хотелось тепла, того самого, от которого некуда было спрятаться летом. В субботу, после полудня, когда ветер выжимал из глаз скупую слезу, Анатолий Долгов повел Дмитрия Павловича и Сабита Тураевича в баньку. Заранее не предупредил, сымпровизировал — и попал в десятку.
— Банька готова, банька ждет — пошли, побежали! — звал он и ненавязчиво подталкивал к выходу, к машине.
— Ну, блин! — сказал на это Дмитрий Павлович. — Угадал! А я и позабыл, что есть на свете эти укромные уголки отдохновения. И все, что нужно, будет?
— Зачем — будет? — обиделся расторопный Толяша. — Уже есть. В кои годы изъявляете желание принять процедуру, и чтобы я не позаботился о сопровождении? Недооцениваешь, командир!
— Чудеса! А пиво какое?
— Какое надо.
Банька находилась в новом профилактории комбината железобетонных изделий. Сауна занимала отдельное помещение с просторным предбанником, душевыми, мини-бассейном и комнатой отдыха. Не поскупились отцы города… Был заимствован лучший положительный опыт, его дополнили доморощенной фантазией.
Прикатили, разделись. В комнате отдыха перед камином лежала охапка березовых дров. Сабит Тураевич сам сложил их шалашиком на каминной решетке и зажег бересту. Заплясал, заметался, согревая душу, живой огонь.
— Ай, Толяша! — сказал Дмитрий Павлович. — Ай, молодец! Когда, Сабит Тураевич, мы были здесь в последний раз? В этом году еще не были, а год вот-вот сделает нам ручкой!
— Не понимаю тебя, командир, — сказал Толяша. — Чем хвастаешься! Мы не наградная комиссия, усердия твоего в расчет не берем. Я, например, в отличие от тебя дважды в месяц вкушаю все саунные удовольствия. И между прочим, не провалил ни одного твоего задания. Чья правда, Сабит Тураевич? Откуда еще выскочишь таким свеженьким?
— Я разве тебе ставлю на вид, — загремел Дмитрий Павлович. — Я себя корю. Такие возможности — и ноль внимания.
— Как ты еще жениться нашел время!
Мужчины надели плотные войлочные шапочки, взяли по толстой доске, чтобы не садиться на горячее, быстро вошли в сауну и плотно прикрыли за собой дверь.
— Сто пять градусов! — удовлетворенно отметил Дмитрий Павлович. — Дух, дух-то эвкалиптовый! Блаженствуй, братцы!
Сабит Тураевич перевернул песочные часы, рассчитанные на две минуты. Незримые электронагреватели раскалили булыжник, горкой сложенный на стальном каркасе. Слабо струился свет. Поднялись на полки. Тепло навалилось и обволокло со всех сторон. Абсолютно сухой воздух высасывал из тела влагу, как насос. Сухое стоградусное тепло выжимало человеческое тело, как хозяйка выжимает белье. Спина, грудь, ноги, руки, лоб покрылись бисеринками пота. Бисеринки собирались в капли, которые падали на деревянный настил и тут же испарялись. Хорошо. Ай, хорошо!
Худой, стройный, экспансивный Толяша Долгов и грузный Сабит Тураевич, сидевшие от Дмитрия Павловича слева и справа, каждый по-своему выражали охватившее их блаженство. Жар проникал в грудь вместе с воздухом, дышать становилось тяжело. Песочные часы отсчитали свои две минуты, и Сабит Тураевич перевернул их. «А на Венере, в самом низу сверхплотной атмосферы, четыреста градусов. Не сто, а четыреста», — вдруг отчего-то вспомнил Дмитрий Павлович. Все обстояло отлично, рядом находились люди, которых он любил. Но что-то его отвлекало и беспокоило. Что-то оставалось несделанным, он даже не знал, что. Беспокойство жило глубоко внутри него, в потаенных, укрытых от людей уголках его натуры. Оно жило там всегда. Всегда или не всегда? Нет, когда он учился в школе, когда шалопайничал — было в его жизни и такое замечательное, неповторимое время — его ничто не беспокоило, не тяготило. И этим — полным отсутствием беспокойства — то далекое время запомнилось ему. Тогда ему было лучше всего. Беспокойство пришло вместе с ответственностью за людей, за судьбу плана. Пришло, поселилось и уже не покидало его. И пока он ублажал себя иссушающим саунным жаром, где-то что-то не ладилось, не стыковалось, не срабатывало как надо. Беспокойство просто присутствовало, не давило и почти не мешало. Очень неназойливо оно присутствовало, просило не обращать внимания. Но он чувствовал, что Анатолию было лучше, и Сабиту Тураевичу тоже было лучше, чем ему.