Года стояла опустив руки, словно одеревенев. Оцепеневший взгляд уставился на сгорбленного Мартинаса. На бледном лице блуждала странная усмешка, в которой удивление перемежалось с жалостью.
— Жалости хочешь? — глухо спросила она. — Знай же, что жалость, и м е н н о жалость не дала нам ничего хорошего, скорей наоборот…
— Нет, нет! — воскликнул он. — Я хочу, чтоб ты видела, какое я ничтожество, и чтоб у меня больше не оставалось надежды.
— Ничтожество… Почему именно «ничтожество»? Ты просто М а р т и н а с, и все. Я могла бы и про себя сказать то же самое, чтоб тебя утешить, но я не хочу быть ничтожеством. Как моя мать. Даже дочерней любви не заслужила. Да, Мартинас, мать я никогда не любила. Жалела, но не любила. Можно ли любить тряпку, об которую вытирают ноги? Человек должен завоевать себе место в жизни. Раньше я об этом не задумывалась, считала, все само придет, а если не придет — и не надо. В худшем случае выйду за первого попавшегося мужика, а дальше как бог даст. Дурочка, я и не подозревала, что иду материнской дорогой. Моя мать всю свою юность потратила на то, чтоб скопить приданое, я же лучшие свои годы зря растрачиваю себя. Не один ли будет исход? Сегодня перед сеансом я встретила Тадаса с Бируте. Можешь поздравить, говорит, мою старуху — передовик районного масштаба! Ясно, не первая в списке, где-то в хвосте, но ведь и колхоз не из первых. Я рада, говорю. Руку пожала, а радости мало. Не могла я быть искренней, Мартинас. Больше молока надоила, чем другие в нашем колхозе. Молоко! Ужас какое дело… Но, может быть, от этого Тадас любит ее больше, чем бы любил так просто, и без этого молока им бы чего-то не хватало для полноты счастья. Да, не хватало бы. Настоящая любовь нуждается в уважении. Бируте есть за что уважать — она не ничтожество. Или Морта — про ее работы уже газеты пишут. Даже Гедрута, над которой все смеются, — не пустой колос. Нет, Мартинас, я не хочу быть ничтожеством.
Мартинас ничего не ответил.
Она села перед огнем, заложив ногу на ногу, подперев голову рукой, и о чем-то долго думала. Казалось, она сама удивляется тому, что наговорила, и еще раз перебирает справедливость своих мыслей.
«Все, — подумал Мартинас. — Т о й Годы больше нет, а э т а мне не принадлежит. Чего же я еще жду?» Он встал с табурета, снял с гвоздя фуражку и, не взглянув на Году, направился к двери.
— Спокойной ночи, Года.
— Спокойной ночи, Мартинас.
В сенях он остановился, обернулся — надеялся, позовет (хоть эти несколько сот метров прошли бы вместе в последний раз), но она сидела перед огнем в прежней позе, забыв себя и весь мир. У двери он наткнулся на мотоцикл. Ах, правда, он на колесах… «Мотоцикл — незаменимое средство сообщения в деревне». Ха, слова какого-то кретина… На кой черт ему сейчас этот мотоцикл? Куда он на нем уедет?
Он вышел на большак. Звездное небо было головокружительно высокое и холодное, а земля пугающе большая, пустая и одинокая, словно страшный катаклизм смел с ее поверхности все живое. Лишь он по ошибке остался на этом жутком кладбище и, охваченный боязнью пустоты, думал, что самое большое счастье на свете — прижать голову к груди доброго, понимающего тебя человека и выплакаться вволю.
Они втроем — Мартинас, Ева и Арвидас — шли какой-то незнакомой дорогой; они — по бокам, она — посередине. Дорога была мокрая, скользкая, полная бездонных ям, в которых бурлила кипящая вода. Каждый раз, когда нога скользила, она испуганно вскрикивала и хваталась за руку Мартинаса. Она понимала: это неприлично, ведь рядом идет муж, ей бы цепляться за него; но неизъяснимая сила толкала ее к Мартинасу. Она устала от нечеловеческого напряжения нервов, хотела вернуться назад, хотя прекрасно знала, что вернуться нельзя, потому что позади дорогу залила кипящая вода; они должны идти вперед, только вперед, если хотят спастись.
— Не бойся, это же сон, — сказал Мартинас. — В жизни не бывает такой чуши.
От этих утешительных слов ей стало легко, хорошо. Охваченная умилением, она захотела погладить Мартинасу руку, но почувствовала направленный на себя взгляд Арвидаса — пронизывающий, холодный, видящий все. Этот взгляд ужасной тяжестью придавил ее, сковал волю и чувства. Ее тело застывало, каменело; поначалу ноги, бедра, потом туловище; еще несколько мгновений, и она вся обратится в каменную статую. Но пока это не случилось, она должна хоть кончиками пальцев прикоснуться к Мартинасовой руке. Хоть кончиками пальцев…
Она проснулась вспотевшая, измученная тяжелым сном. Рядом в кроватке глубоким сном спал Арвидукас. Сквозь неплотные занавески просвечивали квадратики погожего звездного неба. И придумай-ка такой сон! Идти среди ям с кипящей водой… Ева зажмурилась и с облегчением вздохнула: все-таки хорошо, что это был только сон. «В жизни такой чуши не бывает…»
Она старалась не думать, чтобы заснуть опять, но сон не шел. Угнетающее впечатление от сна напомнило ей последнее посещение Арвидаса.
— Почему не привела мальчика? — спросил он.
— Дождь… Гайгалене обещала посмотреть, пока я не вернусь.
— Проклятый дождь. Пошли в коридор, там будет свободнее.
В конце темного узкого коридора стоял столик, на нем валялась оставленная кем-то газета. Они сели на потертый диван. Далеко, в конце коридора, словно отверстие тоннеля, светилось огромное окно, выходящее в сад. Под окном какое-то дерево с маслянистыми листьями, которые ласково омывал легкий, теплый дождик. Сильно пахло лекарствами.
— Как дела?
— Ничего…
— Скоро выпишусь. Скорее всего, раньше середины июля уже буду дома. Знаешь, я по тебе соскучился, Ева. — Он обнял ее за плечи, привлек к себе и поцеловал в губы.
— Не надо… Здесь люди ходят… — Она мягко высвободилась из его объятий. Ей было страшно и стыдно за свое равнодушие, но она ничего не могла поделать. Она совсем не радовалась, что он скоро вернется, совсем не радовалась. Эти неполных два месяца без него она, правда, чувствовала какую-то пустоту, но эта пустота не мучила, наоборот — давала странное успокоение. Ева знала, что завтрашний день будет таким, как она предвидит, что размеренный ритм ее жизни не нарушат никакие неожиданности, и это чувство уверенности действовало на нее, как струя чистого воздуха на угоревшего. Она больше не вернется в душную комнату. Не хочет! И сегодня она это ему скажет.
— Ты сильно покрасивела, Ева, — пошутил он. — Начинаю влюбляться в тебя заново. На самом деле странно: никогда еще так много о тебе не думал, как здесь, в больнице. Наверное, я дальнозоркий, мне надо удалиться от вещи, чтобы лучше ее разглядеть.
«Сейчас самое удобное время», — мелькнула мысль. Но он, преданно улыбаясь, гладил ее колено («Какая теплая, ласковая рука!»), и она не решалась.
— Арвидукас очень тебя ждет, — сказала она совсем другое.
— В следующий раз непременно его приведи.
Она кивнула.
Он нагнулся к ней и внимательно взглянул в глаза.
— Почему не рассказываешь ничего о себе? Как работа? Григас не нарадуется на твоих телят.
— Послезавтра кончается декретный у Гедруты. Придется уступить место.
— А ты… ты бы не хотела остаться при телятах?
— Мне все равно…
— Все равно? — разочарованно повторил он. — Почему же все равно?
— Ну так… Ведь Гедрута возвращается…
— С Григасом уже договорились: Гедрута пойдет телятницей на место Гаудутисовой Ромы — та очень уж халатно работает. А ты останешься на своем месте. — В его голосе зазвенели властные, не допускающие противоречий нотки, так знакомые Еве. — Разумеется, если ты хочешь, — добавил он мягче, но она поняла, что любые протесты заранее обречены на провал и высмеяны.
— Я привыкла к телятам, пускай будет так… — нетвердо ответила она.
— Пускай будет… — Она была уверена, что эти слова он повторил с насмешкой. Теплый огонек, разгоревшийся было в начале их беседы, погас. Арвидас больше не гладил ее колено, не улыбался, а сидел, откинувшись на диване. Глубоко задумавшись, склонив на плечо бритую голову с перевязкой на затылке. Больше, чем когда-либо, чужой и непонятный.