Ответа не было.
Тогда она, охваченная растущим страхом, побежала по проходу.
— Арвис! Сынок! Арвидукас! — покрикивала она, бегая от загородки к загородке и глядя под ноги телятам.
Выбежала в дверь с искаженным от ужаса лицом. Остро запахло весенним воздухом. Мелкие капли дождя оросили щеки.
Она уже не кричала, она вопила. Обезумевшие глаза рыскали в сгущающихся сумерках, но ничего не видели. Нет, они все-таки увидели: навстречу редкими тяжелыми шагами шел человек. Так ходят сеятели. Он нес кого-то в охапке.
— Ева… — раздался умоляющий голос Мартинаса. — Не бойтесь… Только не пугайтесь, Ева…
VI
Арвидас сбросил грязные сапоги, заляпанный глиной пиджак, переоделся и, натянув тряпичные, сшитые Евой шлепанцы, пошел в свою комнату. Каждый вечер возвращается загнанный, как старая кляча, но сегодня это выше сил. Уехал в бригады, соблазнившись хорошей погодой, а дороги!.. Трудно сказать, кто кого больше тащил — он мотоцикл или мотоцикл его.
Он хотел свалиться на диван и почитать, пока Ева не вернется из телятника и не соберет ужин, но было неотложное дело: раз в неделю он садился за письменный стол и приводил в порядок свои записи, которые накоплялись в записной книжке в виде замечаний по разным поводам.
Арвидас вытащил из ящика стола толстую тетрадь в твердой обложке, открыл чистую страницу и, надписав дату, задумался. В последнее время он все чаще переживал своеобразный духовный застой. Иногда ему казалось: все сделанное им не то, что бы должно быть; есть куда более короткий, прямой путь к цели, но его-то он не знает и обманывает людей, водит их окольными тропами.
«Все это чепуха», — подумал он, окинув отупевшим взглядом написанное. Взял было ручку, чтобы перечеркнуть абзац, но в последнюю минуту передумал: он не любил опровергать то, что однажды уже было обсуждено и показалось разумным. А кроме того, и не будучи педантом, он старался вести свои записи чисто, аккуратно и раздражался, если приходилось вычеркнуть неуместное слово.
«Мне надо отдохнуть… отдохнуть…» Он захлопнул тетрадь и левой рукой машинально выдвинул ящик. Здесь же лежали несколько старых записных книжек, письма и другая такая же тетрадь в черной твердой обложке. Арвидас вынул ее и задумчиво полистал. Это была первая тетрадь его записей, что-то вроде дневника, который он завел в последнем классе гимназии. Эти замечания казались теперь наивными, коробили, за иные он даже краснел. Он не любил этой тетради, особенно первой ее части, касающейся ранней юности, но, когда на него находил «припадок духовного кризиса», он нарочно принимался за чтение юношеских заметок, и, как ни странно, уныние сразу проходило. Арвидас понимал, что положительно влияет на него не так называемая юношеская романтика записей (он был еще слишком молод, чтобы жить и тешиться воспоминаниями), а совершенно иное — туповатые, незрелые, хоть и искренние мысли паренька, по которым он мог сравнить себя т о г о с собой н ы н е ш н и м, увидеть, насколько последний лучше и как велико расстояние между обеими точками.
Арвидас не мог без стыда вспомнить, что в то время, когда человечество стояло на краю гибели, он, не имея представления о происходящей вокруг трагедии, спокойно сидел за школьной партой. В сорок пятом, когда кончилась вторая мировая война, ему шел восемнадцатый год; его несознательность и эгоистическую замкнутость можно объяснить многим, особенно юным возрастом. Но Арвидас не мог и не хотел себя оправдывать. До того времени он прочитал кучи книг различных философских направлений не для того, чтобы создать ясное свое мировоззрение, а из простой любознательности, поощряемой ненасытной жаждой знаний. Он не предпочитал ни одного из авторов. Каждым больше или меньше восхищался, пока читал, и каждого тут же забывал, принявшись за новую книгу. Сейчас уже невозможно вспомнить, когда именно произошел перелом. Может, никакого перелома и не было. Скорее всего, это случилось именно так. Все началось с того, что поток новой жизни понемногу засосал и его в свое стремительное течение. Он сам не почувствовал, как вылупился из тесной скорлупы эгоистического мирка, стал интересоваться явлениями, которые, казалось бы, не имели ничего общего с его личными интересами, старался понять эти явления; в его голове каждый день возникало все больше вопросов, которые не давали покоя и настойчиво требовали ответа. Ответ могла дать только та философия, которая провидела и узаконила новый строй, — марксистская философия. И Арвидас обратился к ней. Он читал все, что было доступно в те годы; многого не понимал, кое-что показалось ему противоречивым, не оправданным жизнью, но, несмотря на все это, он был ошеломлен величием этой философии, ее гениальностью и простотой. Его покорил благородный, самоотреченный гений — человек, сбросивший путы физического и духовного рабства, человек — бог, человек — полноправный хозяин созданных им ценностей.
В эти дни в конце первой его тетради появилась такая запись:
«Гайдар в шестнадцать лет защищал оружием свои убеждения. Сотни подростков погибли за истину, которую, несмотря на короткую свою жизнь, они успели познать. Я начал приобщаться к истине только двадцати лет от роду. Несколько лет юности пошло насмарку…»
Дальше следовало несколько строк об отце. Позднее Арвидас замазал эти строчки чернилами, но из своего сознания он их вымазать не мог. Нет, он не обвинял отца; а если подчас, в зависимости от настроения, он невольно вспоминал его без должной почтительности, то сразу же прогонял это чувство. Его отец был одним из миллиардов серых людей, которые, будучи недостаточно образованными, умными, все-таки обладали достаточной сознательностью и смелостью, чтобы умереть с поднятой головой за то, что считали правильным делом. Большую часть своей жизни он проработал стрелочником на небольшом полустанке. Немцы расстреляли его после одной из диверсий на железной дороге, в которой он не участвовал, но про которую знал и, выдав друзей, мог спасти свою жизнь. Он погиб не борцом за политические убеждения, а как посторонний честный человек, выбравший пулю, но не подлость. Лишь много позже Арвидас понял, что этот человек не мог дать ему того, чего, наверное, не было у него самого, и каждый раз, переоценивая свои прежние чувства к отцу, он приходил в смущение, а однажды, в пылу раскаяния, записал в своей тетради: «Его несчастье, что он погиб, не сделав ничего такого, за что стоило погибать. Но он не склонился перед предательством и до конца остался верен человеческому долгу». Арвидас не помнил ни единого отцовского слова, но в сознании навсегда застрял его кроткий, робкий взгляд, необычный своей человеческой обыденностью, — взгляд не задумывающегося над собой человека, в котором отражались рабская преданность своей семье и несмелая любовь к людям.
Вторую записную тетрадь он начал на предпоследнем курсе сельскохозяйственной академии. В тот день на комсомольском собрании обсуждалось личное дело студента Гапутиса. Гапутиса обвиняли в сокрытии при вступлении в комсомол того факта, что его двоюродный или троюродный дядя служил в гитлеровском батальоне территориальных войск, а позднее отступил на запад. Обвиняемый объяснял (и это была правда), что его семья не поддерживала с дядей тесных родственных связей, а когда тот спелся с фашистами, совсем от него отреклась. Он, Гапутис, не хотел обманывать комсомол, а просто повторил врученную ректору анкету, в которой, поступая в академию, он умолчал про дядю со страха, что его могут не принять.
Комсомольцы, исходя из предварительной рекомендации партийного комитета, единогласно потребовали исключить «фальсификатора анкеты» из комсомола. Арвидас знал, что на собрании есть немало народу, думающего иначе, но никто не смел выступить против. Он не оправдывал Гапутиса — Арвидасу было отвратительно любое двуличие, — но он не мог оправдать и комсомольцев, которые одно думали, а другое говорили или молчанием поддерживали мнение, с которым не соглашались в душе. «Гапутис поступил плохо, — думал Арвидас. — Но неужели он виноват в том, что его дядя бандит? Неужто мы выбираем родителей, дядей и прочих родственников? Не будь этого дурацкого неписаного закона, что каждый отвечает за своих родственников, Гапутис бы добросовестно заполнил анкету, и мы бы его не судили. Но несмотря на свою ошибку, которую он совершил по трусости, Гапутис является честным комсомольцем и хорошим студентом. Если мы его оттолкнем, чего тогда стоят наши разговоры о коммунистическом внимании к человеку? Нет, это было бы преступлением!»