И снова шли двумя шеренгами двор за двором, дом за домом, непохожие друг на друга, как непохожи и человеческие судьбы. Были дома каменные, под дранковыми и соломенными крышами, были и деревянные, были даже избы из нетесаных бревен, их подслеповатые окошки легко затыкались подушкой. Местами шеренга домов прерывалась, и лишь поросшие сорняками бугры былого фундамента да плотная стена деревьев на задах пытались как-то заполнить брешь, которую пробил лепгиряец, перебравшись на хутор. А кое-где, словно расфранченный парень промеж стариков, затесался в строй домик поновее, который срубил на радостях новосел, получивший после войны участок земли. Поодаль от дороги, то концом, то боком к жилым домам, маячили никому теперь не нужные каменные гумна и сенные сараи с провалившимися крышами, стенами, изъеденными ветром и дождем, а на месте деревянных строений оставались лишь нижние бревна, которым предстояла та же участь — отоплять избу хозяина.
Одним концом деревня упиралась в речку Акмяне, а с другой стороны, обогнув ветряную мельницу, попыталась было взобраться на холм Апуоле, но устала, остановилась на полдороге, так и не добравшись до остроконечного, похожего на нарвавший чирей песчаного бугра, на котором стояла желтая деревянная часовня, оплетенная венком ветвистых сосен, самой природой возложенным на кости лепгиряйцев, погребенных здесь под крестами, каменными надгробиями и под безымянной, забытой, попираемой всеми землей.
Солнце плыло на западе, за облачной пеленой, словно тающий кружочек жира. Воздух был мягкий, гулкий; звуки шли будто из-под земли. Где-то мычала корова, весело галдели вороны, стаями высыпав на почерневшую дорогу, гомонили дети, радуясь оттепели, а то зима выдалась свирепая — как ударили морозы на Новый год, так и не отпускали целых два месяца.
Посреди деревни, где стояла читальня, разрывалась гармонь, несколько девичьих голосов тянули песню. А от магазина катилась мужская песня. Мужики ревели, стараясь перекричать друг друга, но всех покрывал зверский голос Клямаса Гайгаласа, бригадира из Майрониса.
— Эй, с дороги!
Римша отступил на обочину. Когда-то сверкавшие лаком и медными оковками, а теперь обшарпанные санки — наследие Демянтиса — разделили мужиков и остановились. В санках сидел человек средних лет с продолговатым багровым лицом. На лице этом выделялись широкий лоб и густые пшеничные брови, из-под которых глядели живые насмешливые глаза. Это был Антанас Григас, секретарь парторганизации колхоза.
— Садитесь, мужики, подвезу до развилки.
— Да вот… — Римша покосился исподлобья на Лапинаса.
— Нам еще кое-что купить надо…
— Как знаете. Только не упейтесь. Сегодня новый хозяин приезжает.
— Кто такой? — Лапинас знал кто, но втайне он еще на что-то надеялся.
— Толейкис перебирается, чтоб вас туда! Слыхали про такого? — Григас рассмеялся, сдвинув на затылок шапку, и лихо умчался в деревню.
Лапинас повернулся к Римше, царапнул его недобрым взглядом. Выколотил об ноготь недокуренную трубку. Потом вытащил одной рукой кисет, а другой сигарету и протянул ее Лукасу. В ушах у обоих все еще звучал язвительный, предостерегающий смех секретаря.
Давно уже толковали, что Мартинас Вилимас-де больше не хозяин в колхозе. Еще перед отчетным собранием бабы мололи языками, якобы на место Вилимаса поставят агронома из павешвильского колхоза «Молодая гвардия» — Арвидаса Толейкиса. На отчетном собрании Мартинаса и правда прогнали и выбрали Толейкиса. Но вот уже три недели прошло, а нового председателя все нет как нет. Пошли разные толки. Одни рассуждали, что Толейкис испугался Лепгиряй, где, как известно, сам черт шею сломит, другие поговаривали, что райком подобрал для него еще какой-то колхоз, третьи опять же доказывали, что Толейкиса не отдает «Молодая гвардия». Потом и толковать перестали. Все свыклись с мыслью: уже не приедет.
— Что скажешь, Мотеюс? Едет-таки… — В голосе Римши то ли удивление, то ли любопытство, то ли ожидание чего-то.
— Что тут и говорить, Лукас… — Трубка запыхтела, вывалился густой клуб дыма. — Время скажет, жизнь покажет.
— Радуется Григас. А Вилимас-то ему родней по матери приходится.
— Теперь отец сына своего бы продал. Время такое, Лукас, время… — Лапинас подавился дымом, долго кашлял, тер рукавом слезящиеся глаза.
— При Вилимасе-то по правде жизни не было.
— Вилимас — человек сговорчивый.
— Сговорчивый-то он сговорчивый, а просвету никакого, ни лучика нет, Мотеюс… Ни единого!
— Ни единого. А на что лучик этот? Солнца нам и так хватает, Лукас. Воздух, воздух нужен! А при Мартинасе воздуха хватало. Дышали…
— Не все…
— Ропщешь, Лукас, в колодец плюешь. Смотри, чтоб не привелось из него пить. — Хвостики усов встопорщились, приподнялись до самых ушей, под заячьим треухом блеснули зеленые пуговки глаз. — Глухой ты, а то и слепой… Будто Толейкиса не знаешь? В Павешвиле со всеми на ножах, самому райкому из-за него покою нет. Топор, не человек.
— Меня-то не зашибет. Я и так уже мертвый… — Лукас проглотил горькую слюну и снова загляделся на поля. Взгляд уходил все дальше от деревни, от хутора к хутору, скакал через канавы, обтыканные прутьями кустарника, бежал мимо заснеженных свекольных погребищ, мимо вьющихся тропок, мимо застывшей, закованной в белый лед Акмяне… И шаг за шагом в сердце все сильнее вливалось успокоение. А у моста взгляд остановился. Застыл. — Машина. Видишь, Мотеюс, машина едет…
Лапинас повернулся спиной к деревне, уставился на вешвильскую дорогу.
— Видать, за дровами в Сукмядис едут. — Он плюнул, дернул ягдташ. — Пошли.
И они двинулись к деревне, которая близко, рукой подать, дышала теплом крестьянских изб.
Дверь магазина была полуоткрыта. Кто-то кричал, барабаня кулаками по прилавку. Слышался высокий, визгливый голос продавщицы Виле Вилимайте:
— Нет уж, не дам в долг! Сперва за тот раз принеси. А так не дам. Катись спать!
Во дворе стояли трое: бригадир из Кяпаляй Андрюс Вилимас, чернявый, средних лет и среднего роста человек, с заячьей губой; плечистый великан, достававший головой до крыши, кузнец Юстинас Раудоникис — председатель ревизионной комиссии; Пятрас Гаудутис — бригадир строителей, прозванный Помидором за сильное сходство с этим сочным плодом, — округлый, низенький, чуть выше карманов штанов Раудоникиса, с надутым, красным, будто облупленным, лицом, пухлыми детскими губками, носиком вроде шишки хмеля и такими же невероятно крохотными, будто прорезанными бритвой, мутно-зелеными глазками. Помидор бойко размахивал короткими, мясистыми ручками и торопливо что-то говорил, даже слюна брызгала во все стороны — до того он разошелся. По случаю воскресенья ему хотелось выпить, а приятели никак не могли решиться: оба были не поклонники рюмки, а Раудоникис даже денег при себе не носил, поскольку жена, выпуская его из дому, обязательно чистила карманы.
— Глянь, мельник со своим захребетником идут, — глухо, как со дна бочки, продундил Раудоникис. — Давай напросимся, может, поставит по случаю охоты.
— Большого ли зверя убил, Мотеюс? — крикнул Помидор.
Но ответа так и не дождался, потому что в эту секунду мимо пронесся грузовик. Рядом с шофером сидела женщина с ребенком лет пяти на коленях. В кузове, растопырившись, покачивалась буренка, высовывали морды овцы, белела широкая спина свиньи. А в нескольких десятках метров за первой ехала вторая машина, доверху груженная мебелью, узлами, мешками. Медведь, заклятый враг всякой техники, прозевал первый из грузовиков, погнавшись за приблудной кошкой; тем яростней он кинулся под колеса второго.
Добродушный Кляме Истребок вовремя повернул баранку: переднее колесо чудом не раздавило пса. Зато заднее провалилось в сугроб. Машина забуксовала.
Кляме, не выключая мотора, приоткрыл дверцу кабины.
— Наддайте-ка плечом, мужики.
— Никак карета нового председателя, брат?.. — вполголоса удивился Помидор.
— Похоже… — Вилимас почесал в затылке, не снимая кожаной фуражки. — Забыл сигарет купить… — И юркнул в магазин.