Два дня ревут три трактора в трех бригадах, а на третий… Нет, третьего так и не дождались. Ночью ветер внезапно замолк, и без молнии, без грома упали первые капли. Мелкие, легонькие, редкие. Словно из опасения, как бы сильный душ не повредил разгоряченной земле. А потом уже покрупнее, погуще, и наконец дождь так разошелся, что с гремящих крыш вода хлестала потоками.
Утром во дворе топь. Спина свежезасыпанного щебенкой большака выщерблена лужицами. Канавы с верхом полны желтой жижей, хотя вечером в них можно было валяться. Льет уже не струями, а накапывает слегка, щедро — так обрызгивают веником роящихся пчел. Мартинас в одном исподнем подбегает к приемнику. Прогноз погоды: в период ближайших нескольких суток намечается… Плевать! Всегда выходит наоборот, как они сообщают… Мартинас бросается к окну. Но и барометр покойного отца показывает то же самое: куры, нахохлившись, ходят на открытом воздухе, в лужицах плавают пузыри… Затяжные дожди… К черту!
Тракторы стоят как коровы на истоптанном до черноты выгоне. Одинокие, забытые. А дни идут. Время переворачивает листок календаря за листком. Понедельник… вторник… среда… Уже неделя прошла, вторая на исходе, уже на первую декаду июня перевалило, а куры все ходят, как ходили, под дождем, делай ты им что хочешь. Иной день распогодится, не выпадет ни капли. Порывы ветра осушат тропинки, выпьют лужицы. Люди повеселевшим взглядом ласкают исполосованную дождем, в побелевших комьях, сермягу пахоты. Слава богу, заткнулось небо. Может, уже даст выйти в поле. Где там! Ночью снова барабанит по крыше, снова шелестит в деревьях — спи до обеда, хозяин. Но сон никого не берет. Кое-кто даже ночью не может сомкнуть век. В каждой избе свои заботы, свои беды, свои горести. Этот не успел высадить помидоры («Пять тысяч бы взял!..»), у иного огород в ложбине — междурядья полны воды, у третьего опять же крыша протекает. А мысли всех — на колхозных пашнях: а что, коли посевы утонут?.. Не получишь за трудодень, да и подворовать неоткуда будет… Но пока думать об этом рано. Лучше повздыхаем, постонем и воспользуемся тем, что бог дает! Отдохнем! У крестьянина, хоть каменный дождь лей, свободного времени нет. Изгороди, закуты, иной мелкий ремонт. Приколачивай, загораживай, подлатай (к примеру, крышу), навей веревок (в хозяйстве все пригодится), почини порванную цепь… Где там все перечислишь… А если вдруг бригадир подвернется («Не морщись, дружище, надо сенные сараи вычистить, ведь сенокос-то не за горами»), тогда весь день псу под хвост. Однако, увидев входящего бригадира, можешь во всей одежде бухнуться в постель. Мало ли народу хворает от проклятой сырой погоды? А потом, когда опасность миновала, можешь встать и заняться своим хозяйством. Одни так и поступают. Другие, более склонные к обществу, идут в магазин или на кузню (там всегда найдешь с кем язык почесать), а третьи — в читальню. Но в ней собираются в основном недоросли, которые еще пить не научились. Симас Гоялис (теперь уже заведующий читальней) сидит за своим столиком, уткнувшись в какую-то писанину, и, только заслышав шум, поднимает голову и обводит читальню строгим учительским взглядом.
— Товарищи, тише! Не мешайте друг другу. Не все собрались сюда шутки шутить.
Утихомирил, но лучше бы не начинал.
— Что ты там творишь, Симас?
— Послушай, Симас! Почему ничего про любовь не напишешь?
— Да его, беднягу, никто и не любит…
— Как это? А Настуте?
— Ты любишь Симаса, Настуте?
— Оставьте ее в покое. Ему Года нужна.
— Симас, ты спятил! Мартинас кости поломает.
— Истинный поэт всегда готов погибнуть за любовь…
Симас потеет, словно девять тулупов на себя надел. Мог бы, под землю спрятался. Ну и язычище! И откуда им все известно, ведь никому ни словом не проговорился. Тадасу, правда… Ну, Тадас не болтушка, ему можно.
Вдохновения как не бывало. Хоть все давно успокоились, сидят, каждый углубившись в свое занятие (читают, играют в шашки, беседуют), но Симас долго не может прийти в себя. Таращится на свои стихи, которые написал для нового номера стенгазеты, и читает, читает…
Рожь росла да процветала.
Кукуруза прискакала.
Хоть ее тут и не знали,
Как сестру, все ж принимали.
Целовали, обнимали,
Пока рожь не доконали…
Кукуруза…
VII
Итак, под каждой кровлей свои заботы, радости и страдания, каждый по-своему старается поднять ношу, наваленную жизнью…
Кузнец
Раудоникис редко бывает на кузне один: бригада, утварь которой он чинит, всегда присылает на помощь человека. Сегодня очередь кяпаляйцев. Ремонтируют сенокосилку. Пятрас Интеллигент ходит на коленях вокруг машины, сдвинув на макушку широкополую шляпу, и, поругиваясь, отвинчивает гайки. Собачья работа под дождем… Но вот нужные детали извлечены и можно лезть под крышу.
— Так как же дальше-то было, Юстинас? — спрашивает Пятрас. Теперь, когда от горна распространяется уютное тепло, а накаленная одежда дымит, как луг летней ночью, приятно продолжать разговор. — Значит, ты заходишь, а он, значит, сидит на кровати с бритой головой.
Раудоникис отвечает не сразу. Стоит у сверлильного станка, повернувшись спиной, вращает регулятор. Сверло весело жужжит, врезаясь в металл. Серебристые спирали стружки падают на закопченный пол.
— Подай другую. Не ту! Вон ту, с наковальни.
И новая деталь лезет под сверло.
— Значит, Толейкис… — не терпится Пятрасу, потому что любопытен он, как редкая баба. — Валяй дальше, чего замолчал, кривая дипломатия.
— Захожу я, понимаешь, а он сразу и спрашивает: а как, говорит, дела? Много работы у тебя? Голова бритая, весь худущий, измученный, но веселый. Обрадовался, что я зашел. Работаем, говорю, помаленьку… Вижу, хочет подробней узнать про ремонт и вообще… Да чем тут похвалишься?
— Я думаю, — рассмеялся Пятрас. — За кучами лома кузни не видать. Сталинград!
Раудоникис перекосился, будто кнутом его полоснули.
— Вот-вот… А похвастаться надо. Хорошо еще, Морта дала мне для него узелочек. Подал. Говорю, так-то и так-то… Развязал, раскрыл. А там коврик на стол, оказывается! Новехонький. Наверно, для него и соткала. Посмотрел он на меня, на тряпку, на больных (в палате-то не одна койка), повертел его в руках. А на его тумбочке у кровати стоял букет цветов. Так он поднял этот букет, коврик положил и опять поставил… — Раудоникис замолк. Станок тоже молчит. И Пятрас молчит. Только в открытую дверь кузницы шелестит щедрый дождик. — Вот-вот… Постлал это Мортино рукоделье, гладит рукой, а ресницы — тю-тю-тю… И по щеке слеза. Отвернулся. Макушка-то забинтована, вдоль уха синий шрам… Какой-то бес мне горло сдавил. И как ляпну…
— Ну-ну?
— Понимаешь, бритая голова, шрам, да еще эта слеза. Такого мужика свалить!.. Не выдержал я. Говорю, вы не беспокойтесь, председатель. В колхозе все работы идут своим чередом. Засеяно, к сенокосу готовы. Машины отремонтированы, грабли опять же… Наврал… Но что я мог поделать? Голая голова, шрам, слеза…
— Растрогался, значит? — В вопросе Пятраса больше насмешки, чем любопытства. — Красотища бы была, если бы Толейкис раз! — и входит…
— Не войдет, а недельки через две очень даже может… Но тогда вокруг кузни будет чисто. — Раудоникис по старой привычке сует руку в карман, но карман пуст: с той поры как перестал уступать Магде, та перестала варить бобы. Он вскакивает, хватает новую деталь. Гром и молнии! Опять зазевался… Вечно так: только задвигается язык, как руки останавливаются…
На пороге — Помидор. Словно с неба упал. Промокший, нахохленный, как мокрый воробей на стрехе.
— Вспрыснуть надо, брат. Фундамент под коровник кончили. Пошли в магазин.
— Выставишь? — Пятрас подмигивает Раудоникису.
— Пошли, раз говорю. Мое начало, ваш конец.