В хлеву звенел голос Бируте: она растолковывала Дангуоле, которых коров подоить, потому что самой некогда — ждут на вечере.
Он прошмыгнул в другой конец хлева, высыпал Буренке одну, Безрогой — вторую корзину. Телка замычала, лизнула руку, когда Лукас проходил мимо. Заблеяли овцы, высунув головы из закута. Свеклы нам… свеклы…
Он ласково оглядел скотину и выскользнул в дверь с пустыми корзинами. Снова наваливал свеклу — второпях, охая, будто тяжеленные камни ворочал. И снова поплелся в хлев.
В дверях столкнулся с Бируте.
— Откуда эта свекла, отец?
— Да вот… — промямлил он, опустив глаза. — Наша кончилась…
— Неси обратно! — подскочила она к отцу. Но тот втянул голову в плечи и — бочком-бочком — заковылял с корзинами через скотный двор.
— Помолчи, доченька… Ты помолчи, девочка… — шептал он, пугливо озираясь. — Хватит… Для всех хватит… Молока нам надо…
— Оба та́щите! И ты, и Лапинас! Ваша скотина половину колхозных кормов съедает, а у моих коров ребра трещат. Григас кричит — молока мало! На комсомольских собраниях ругаются — обязательства не выполняешь. Будто я виновата, что кормов нет! Может, мне самой в кормушку ложиться? Нет! Я больше не доярка! Пускай с вами сам заведующий воюет! — Она стиснула кулаки, дрожала будто в лихорадке, а по щекам от обиды катились жаркие слезы.
IV
Мартинас, поддавшись общему настроению, мало верил в приезд Толейкиса. Ему снова захотелось работать, вернулась уверенность в себе. Он снова стал обивать пороги учреждений, выколачивая концентраты, стройматериалы для строительства коровника, лазил по складам, торопил крестьян с очисткой семян. Выкопал завалявшийся от отчетного собрания наряд на получение цемента, хотел было посылать машины на цементный завод, и вот звонок из райкома: принимай нового председателя.
Почти всю ночь Мартинас не сомкнул глаз. Все чудилось, что в комнате за стеной, где спали Галинисы, кто-то вполголоса смеется, злословит о нем. В конце концов не вытерпел и кинулся было к двери послушать, но, сев в постели, услышал непонятный грохот.
Было уже совсем светло.
— Хозяин, эй, хозяин! — колотила Галинене в стенку над его головой. — Вставай завтракать!
Он ничего не ответил.
Когда он проснулся во второй раз, солнце светило уже в другое окно. Во дворе кто-то тпрукал на лошадь. Скрипели и хлопали двери.
В комнату вошел Галинис.
— Прощай, Мартинас. Дай тебе бог ужиться с Толейкисами.
— Уезжаешь, значит?
— А что делать-то? Приходится… Бабу с детьми отправил. Не поминай лихом, Мартинас.
— И ты тоже. — Мартинас взволнованно потер ладонью шею.
— Что там. Все было как надо…
Мартинас долго еще сидел на кровати в одном исподнем, устремив невидящий взгляд в окно. Потом оделся и, шатаясь будто пьяный, прошел в комнату, которую уступил Галинису, потому что его многочисленная семья не умещалась на одной половине. Распахнул дверь в сени, приоткрыл вторую, в покинутую квартиру. Оглядел голые стены, засаленную веревку для уполовников вдоль печи, будто не веря, что он один во вдруг замершем доме, и застрял на пороге над стертой подковой, которую Галинис прибил когда-то на счастье.
«Приметы, глупейшие приметы…» Мартинас пнул ногой валявшийся на полу веник. Рядом лежала тряпичная кукла без головы. Он поднял ее, повертел, дивясь, откуда она тут, — ведь младшая дочка Галинисов уже в школу ходит, — и рассеянно сунул в карман.
На печи, под его собственной кастрюлей, был оставлен завтрак. Его варила Галинене. Последний завтрак… Теперь придется самому готовить или столоваться у кого-то в деревне, Толейкене-то кормить не будет. Грудь захлестнула обида, которую он стал забывать за последние дни. Так и не притронувшись к еде, он вышел во двор. Не глядя по сторонам, миновал колодец, каменный хлев, в котором был устроен колхозный амбар (хозяева хутора убежали с гитлеровцами); миновал свинарник, где, в тщетной надежде на еду, похрюкивала его свинья, оставшаяся в одиночестве; оставил в стороне тропку, протоптанную по снегу к правлению; глянул на деревню, которая лежала в трехстах метрах и смахивала на вырубку с разбросанными штабелями дров, накрытыми снежными крышами, и свернул по первой попавшейся дороге в сторону Кяпаляй. Сам не знал, зачем идет в эту бригаду. Тащился просто так: надо же было куда-то идти. Он бежал от навалившегося на душу одиночества, от гнетущих мыслей, которые гнались за ним пчелиным роем и жалили, жалили…
Почему так случилось? Кто виноват? Было же хорошо, когда десять лет назад его избрали председателем общества по совместной обработке земли. Оказали доверие, хоть тогда он был новичок в партии. И апилинковым Советом руководил, справлялся. А вот вернулся из школы подготовки колхозных кадров, попредседательствовал годика три — и пошел вон, уступай место тому, кто поумнее!.. Чем же он плох стал? Может, от учения поглупел?
А раньше-то ведь был хорош. Тауткус с Барюнасом развалили колхоз — ну-ка, Мартинас, поднатужься, выведи из отставания! Эти двое за шесть лет ни шиша не сделали, докатились до того, что за трудодень отвешивали на аптекарских весах. Распустили народ, воров поразвели, а ты всех перевоспитай, сделай богатыми и счастливыми. Вот он и старался, как мог, из кожи вон лез, желая добра каждому. Торопился первым выполнить спущенные сверху планы. Зерна отсыпал больше, чем требовали, мяса тоже тонну-другую поверх плана государству сдавал, был на хорошем счету, с Доски почета не сходил, уважали его, награды вручали. Отступил ли хоть раз от плана на лен, случалось ли, чтоб не хватало хоть гектара сахарной свеклы? Чего нет, того нет! Не нарушал посевных сроков, не врал райкому, не надувал, как другие председатели, на неблагоприятные условия не ссылался. Указания сверху были для него святы, не подлежали обсуждению, хоть порою и вызывали кое-какие сомнения. Верил, слепо верил партии; все, что исходило от нее, он не смел, даже боялся обсуждать. Да и место потерять боялся, поскольку привык быть первым человеком в Лепгиряй, и частенько оторопь брала от мысли, что судьба может сравнять его с соседями. Но кому не хочется стоять выше других? Нет, не тут его беда, не тут!
Сама природа ополчилась против него. В первый год не убрал половины яровых, потому что пошли дожди, а райком призывал без промедления поставить зерно государству. Сахарная свекла уродилась со свиной хвостик. Весна в тот год выдалась поздняя, а секретарь по зоне МТС наседал на пятки, чтобы побыстрее отсеялись. Надо бы рискнуть, заупрямиться, выждать недельки две, как другие председатели, но кто мог знать, что дожди скоро перестанут? Нет, лучше уж отсеяться в предписанные сроки, чем остаться виноватым. А в прошлом году его свалил лен. Согласно плану, ухнул под него десятую часть угодьев. Как избавления ждал урожая. Лен-то вырос, но большая часть труда все равно пошла псу под хвост. Своим крестьянским сердцем он предчувствовал беду. Не хотел стлать лен осенью — многие предсказывали ранние морозы, о потеплении же и речи не было. Однако приехал уполномоченный из министерства и велел без проволочек стлать лен, поскольку фабрики испытывают острую нехватку сырья и ждать весны они не могут. Разостлали. И тут же пошел снег, затем хлынули дожди, потом опять снег. Часть льна сгнила, а за остальной выручили крохи, потому что фабрика взяла низшим сортом.
Да, куда ни глянешь, убыток на убытке, и осенью отсыпаешь за трудодни немногим больше, чем давали Тауткус с Барюнасом. А человеку-то жить надо. Вот и промышляли кто во что горазд — спекулировали, расхищали колхозное добро, иной даже в соседский курятник не стеснялся залезть — до того испортила людей нужда. Душа кипела злобой на бездельников, выслеживал воров, стращал, добром просил честно хлеб зарабатывать, но все словно горох об стенку. Многих наказал, трудодни урезал, но те только потешались над таким наказанием да еще хвастались, что-де за одну ночь убыток с лихвой возместят. Хотел запугать: поймал Винце Страздаса, конюха, с мешочком овса, засадил на три года, а польза была одна — все возненавидели, за последнюю собаку считали, а как-то вечером даже запустили камнем из кустов… Нет, злом ничего не добьешься, а доброе слово вроде побрякушки на собачьем хвосте; у голодного хлеб на уме, надо сперва ему брюхо набить, тогда он будет тебя слушать…