За ней, будто подружки за невестой, шли три сестры, погодки. Они обожали старшую за то, что Бируте не боится матери, заступается за них, поэтому и старались ей услужить. Одна расчесывала ей волосы, другая выбирала ленты покрасивей, третья заплетала косы, которые висели у нее до пояса — толстые, будто связки лука. И туфли чистили, и петли на чулке поднимали, и платье гладили; готовы были последний свой скромный наряд сестрице отдать, только бы та была довольна, счастлива, только бы выглядела лучше всех на вечере, где она играла в спектакле. Не хватало лишь старших — Юргинаса с Миртой и Лукаса; первый учился в Каунасе в Политехническом институте, вторая — в педучилище, третий же, Лукас, самый старший, работал механиком в МТС. Но и без них изба аж скрипела, до того была набита.
— Носитесь за этой дылдой, будто бесноватые, — накинулась Морта на меньших. — Дангуоле, возьми ребенка, подотри. Видишь, обделался по уши. Рута, избу подмети. Зайдет кто-нибудь, со стыда сгоришь! Девками изба полна, а мусору по колено.
— Беспокоишься, будто жениха ждешь, — буркнула Бируте.
— Кто тебя за язык тянет? Чего блеешь, будто застриженная овца? Часом, не хочешь ли схлопотать по губам? — грубо спросила мать, еще злее постукивая кроснами.
— И не хочу, и не схлопочу.
— Ну и дочка, ну и утеха! Матери слова вымолвить не дает — сразу честит будто какую суку.
Пока они переругивались, от Лапинаса вернулся Лукас. Присел, облокотился на краешек стола и загляделся в оттаявшее окно на гусиную стаю во дворе. Гуси-то Лапинасовы… Своих всего один остался. На развод.
И снова полезли мысли, словно напасть какая.
…От Раудоникиса сто рублей за печь, что поставил. Шилейка не расплатился за крышу хлевика. До следующего понедельника надо бы второй бочонок связать. Прибавить несколько пар клумп, дюжину ложек. Накопит денег, был бы базар пристойный. Почти вдвое этого за месяц заработала Морта за кроснами. Если со стороны посмотреть, должно же хватать? В хлеву две коровы, телка. Осенью шестерых баранов зарезали. Слава богу, огород нынче неплохой. Хватило картошки свиньям, последнюю-то закололи пудов на двенадцать. А достатка как нет, так нет. И как быть, коли дюжина ртов едят, а только две с половиной пары рук работают?.. Эх, что тут говорить, никто ведь не виноват. Работают девочки, стараются. Дангуоле на выдаче кормов, кладовщицей. От зари до зари на ногах. А Бируте — доярка. Шутка ли столько коров обихаживать? Стараются девочки… Трудодней выработали почти в два раза против нормы. Ну а что? Бежали, спотыкались, надрывались, как лошадь на манеже, а плату в конце года неполные сани привезли.
— Чего пригорюнился, как невеста наутро после свадьбы? — крикнула через плечо Морта. — Мотеюс, что ли, наугощал, раз от еды нос воротишь?
И впрямь перед ним стояла миска картофельных оладий, горшок со сметаной и стакан чаю, в который Рута положила добрую ложку брусничного варенья.
— Кушай, папенька, кушай.
Лукас обласкал дочь любовным взглядом. Скоро и эта станет работницей, скоро… А Морта будто угадала его мысль. Нагнувшись над бердом, вязала порванную нить и говорила:
— Григас звал Руту идти к курам. Благодетель нашелся! Лучше уж я отправлю девочку в город к какому-нибудь служащему за детьми смотреть. А у этих и харч свой, и одежду свою рви, а потом фунта за трудодень не наскребут.
— Тоже мне баре. Без прислуги не обойдутся, — вставила Бируте. — По мне лучше за фунт для всех работать, чем за жратву перед одним спину гнуть.
— Как тут не гнуть, доченька, как не гнуть… — поспешил отец, увидев, что Морта заерзала словно на иголках, собираясь накинуться на дочку. — Сама видишь, какие у нас закрома.
— Чего тогда Юргинасу с Миртой суете? Они же стипендию получают. На еду хватает.
— Им-то меньше суем, чем тебе, — отбрила мать. — В колхозе на сухую корку не зарабатываешь, а хлеб жрешь за троих, да еще намасленный.
— Интеллигенты, а как же… Им в кино сходить надо. Мирте — конфеты, Юргинасу — сигареты. Скажете, не курит? Посылайте больше: выкурит сигарету, сытно поест, захочет и пивка выпить.
— Пошла вон! Молчать, собака, не лаять! — Морта встала за кроснами.
Бируте сверкнула было карими глазами, но остыла, встретив умоляющий взгляд отца.
— Мог больше сена накосить! — Остатки гнева Морта выплеснула на мужа. — Кто не лодырничал, полдюжины возов притащил с колхозных покосов.
— Да вот… И у меня вроде бы так… Не зевал… — оправдывался Лукас. — Чего и желать — март ведь на носу. У всех сена в обрез. Гайгалас уже целый воз с рынка приволок в прошлый понедельник.
— Гайгалас на хуторе, в чистом поле сидит, а у тебя сарай Лапинаса под носом.
— Как-нибудь уж протянем до весны, как-нибудь… — повысил он голос, стараясь опередить Бируте, которая снова хотела было накинуться на мать. — Кто знает… Может, и сена-то не понадобится… Может… — Еще ниже опустил голову, жевал, глотал большими кусками оладьи, словно стараясь протолкнуть подальше новую заботу.
— А что? Помирать собрался? — бросила Морта, раздраженная молчанием мужа.
— Да вот говорят, коров отберут… Лапинас… — прошептал он.
— Кто? Лапинас отберет? Говори ясней, не мекай. Стыдно людей, коли кто услышит. Какие такие коровы? Кто отберет?
— Толейкис приехал. Говорят, больше одной не даст держать…
— А куда он вторых денет? Сожрет?
— Без двух коров нам сухота… Такая куча… — Лукас обвел взглядом детей.
— Спичку еще не сунули, а он уже на пожар зовет, — презрительно отмахнулась Римшене. — Нет такого закона, чтоб отбирать.
— Конечно, — вставила Бируте. — Никто отбирать не станет. Сами продадите.
— Да вот…
— Будут лишние, вот и продадим. Ну, все за свою работу! Хватит попусту тявкать! — скомандовала Морта, выскакивая из-за кросен, потому что солнце уже садилось и уставшие глаза насилу видели оборванную нить. — Лелия, притащи хворосту! Рута, беги коров подои, а ты, Дангуоле, — к свиньям, пока не стемнело. Лукас!
— Да вот…
— Коровам свеклы подбрось. — Подбежала, захлопнула дверь, которую Бируте с Дангуоле оставили приоткрытой, и понеслась на кухню готовить ужин.
Лукас вскочил с лавки. Потушил недокуренную сигарету. Второпях схватил шапку, надел варежки, спеша убраться из избы. Боялся, как бы жена снова не принялась пилить. А шума он не хотел, ох не хотел. Старался подладиться к Морте, изворачивался как мог, ведь в глубине души давно уже ворошился неизъяснимый страх, вызванный людскими пересудами. Душа трепетала, охваченная волнением, как прозрачная вода омута, которую снизу исподволь взбаламучивает какая-то невидимая тварь. Поднималась ярость, ревность ужом обвивала сердце и душила, ох как душила. Хитрая бестия, этот Лапинас… Не плохо устроился на мельнице. Муку ворует, самогон гонит, продает. А ты еще кланяйся, благодари, коли тебе фунт-другой бросит. В его хлеву — колхозные коровы. В его сарае — колхозные корма. На глазах грабит, ирод, своей скотине колхозное добро травит. А увидит, что и ты берешь, — недоволен, хочет, чтоб ты отверстал, как будто все это его. Да ведь и отверстываешь, с лихвой отверстываешь. И муку, и этот угол, где он приютил. Что и говорить! Люди даже потешаются над таким усердием…
…Когда всего избыток, то и черт помогает. Взять хотя бы этого самого Шилейку. Изба покосилась, ни путно одеться, ни поесть досыта не мог. Лентяй был из лентяев. А вот устроился бригадиром, сразу поднялся как на дрожжах. Нет в Лепгиряй места справедливому человеку, нет…
Так жаловался про себя Лукас, горевал в одиночку, поскольку не было у него ни горячности, ни смелости Клямаса Гайгаласа, чтоб вылить наболевшее на виду у всех, швырнуть горькую правду в глаза, а если приспичит, и в горло вцепиться. Не был он ни буяном, ни драчуном. Тихий был, будто раньше времени заткнутый бочонок пива, — изнутри-то прет, но пока еще не взорвало.
Лукас доверху набил корзины свеклой. Шел из сарая через скотный двор — еле ноги волочил: тяжелая ноша оттягивала руки, от мыслей пухла голова.