«Я бы хотел, чтоб мы всегда были вместе. Нам надо бы пожениться, Года…»
До сих пор они ни разу об этом не заговаривали. Он увидел, как по ее лицу пробежала тень. Губы сжались, словно окаменели, в глазах вспыхнул холодный огонек, и Мартинас на мгновение увидел прежнюю Году — недоступную, презрительную и великодушно прощающую.
«В какой-то книге я читала, один герой дает другому такой совет: «Скорее женись, если хочешь убить любовь». Я не верю в подобные писания, но и не думаю, что любовь можно сберечь, посадив ее в гнездышко, — сказала Года, поглядев на чибисят. — Любовь не терпит пут, Мартинас».
Это был первый камень, брошенный в его спокойную, залитую солнцем заводь. Вдруг его осенила мысль, что эти губы, которые он только что целовал, произнесут однажды страшные слова, и его любви придет конец. Но это было только короткое протрезвление. Года всегда действовала на него как наркоз. Теперь она стояла перед ним — любимая, преданная, — и он, забыв все на свете, доверчиво глядел на нее.
И снова шли дни, вечера, ночи в домике под мельницей.
— Чего притащился? Магазин-то давно уж заперт. Пошел спать! Ну и вывозился, как свинья!
— Провалился на болоте. — Мартинас грубо оттолкнул сестру и прошел в дверь. Комната была тесная, грязная, всюду валялись предметы женского туалета. Сильно пахло магазином. Мартинас сбросил со спинки стула халат, от которого несло селедкой и мылом, и сел. — Принеси выпить, Виле. На тридцать рублей. Приложи хвостик колбасы. Вместе и выпьем.
— А разрешение Толейкиса есть? Знаешь, что в рабочие дни водку продавать воспрещается, — подразнила Виле, с сомнением поглядывая на брата.
— Не дури — сегодня воскресенье, — Мартинас прибавил еще один рубль.
— Зато после рабочих часов. Тоже нельзя. — Виле жадно сгребла деньги и, ворча, все-таки ушла в магазин за стеной.
Пока она собирала на стол, Мартинас сидел в каком-то оцепенении и машинально отвечал на ее вопросы.
— Слыхала? — неожиданно спросил он. — Круминис возвращается.
— Ну и что? Многие теперь возвращаются.
— Конечно… — Он наполнил стопку и выпил до дна.
— Чего сам не свой? С Годой поцапался? Может, погнала козам рога править? — Виле налила себе стопку и тоже выпила до дна. — Чего спутался с этой ведьмой? Отцепись, пока не поздно. Заделаешь ребенка, сразу в загс потащит. Приведешь жену не для себя — для друзей.
— Дура! — Мартинас презрительно усмехнулся. — Ты не знаешь Году. Она не такая, как другие девки, которые только и думают, как изловить удобного мужа.
— А как же. У нее золотая… — Виле захихикала.
— Хватит! Оставим ее в покое!
Какое-то время они пили молча. Быстро смеркалось. Комнату, смазывая очертания предметов, залили густые сумерки. Угасающие отблески зари освещали стоящий под окном стол и смутные силуэты людей. Мартинас подавленно смотрел на сестру, которая изредка над чем-то подхихикивала, и радовался, что в темноте они не видят друг друга. Он зашел сюда, чтобы рассеяться, облегчить душу, но надо было раскрыть сердце, а вот этого он сделать не мог. В детстве они с Виле были лучшими друзьями, доверяли друг другу все свои секреты, а теперь… Трудно себе представить, что эта вульгарная, хихикающая старая дева, цель жизни которой — надуть покупателя на копейку и, скопив таким манером приданое, заполучить сносного мужа, когда-то была его любимейшей сестрой!
— Чего таскался у реки?
— Себя искал, — рассеянно буркнул Мартинас.
— Покойный дядя хорошо говорил, что ты малость чокнутый.
— Тебе хорошо, Виле. — Мартинас поднял к окну стопку, налил на глазок и выпил. — Вечером садишься, подсчитаешь наворованные копейки, и если их больше, чем вчера, вот ты и довольна, и счастлива, и крепко спишь. Не каждый так может.
— Неужто обворовался? — Виле опять захихикала.
Мартинас молча надел шапку и пошел к двери. Голова кружилась, но веселья не было; водка не действовала, хоть он и давненько не пил. Во дворе у него вдруг мелькнула мысль зайти к Годе. Может, уже спит? Но он осторожно постучит в ее окно. В ушах раздался певучий голос, он увидел в окне обнаженные руки, и сердце бешено заколотилось. Зайдет!
Он пересек большак и свернул на зады: подойдет к окну Годы кругом, чтоб Медведь не учуял и не поднял всех в доме. Такая осторожность удивила его самого — до сих пор он никого не стеснялся, не стыдился ни посторонних, ни родителей Годы. Даже не замечал, что кроме него и Годы на свете еще есть люди.
«Этот гнусный мошенник — ее отец…» — подумал Мартинас и удивился: с той поры, как у него началась любовь с Годой, это ни разу еще не приходило ему в голову.
Он нерешительно остановился и закурил. Нет, сегодня уже поздно идти к Годе. Может старик проснуться. Да и вообще… в таком настроении… Она сразу заметит, начнет выспрашивать…
Мартинас прислонился к березе. Деревня спала глубоким сном. В пруду беспрестанно пели лягушки.
«Неужто уже полнолуние?» — подумал Мартинас, разглядев сквозь деревья посветлевшее небо. Он швырнул окурок в пруд и повернулся уходить, но услышал торопливые шаги. Человек почти бежал. За прудом, прямо напротив Мартинаса, он остановился. Минуту тяжело дышал, потом присел, раскурил трубку и, пряча ее в ладони, растворился в темноте. На Мартинаса повеяло знакомым запахом табака.
Мартинас отпрянул от березы и прислушался: ему показалось, что в стороне Каменных Ворот кто-то кричит. Подгоняемый возникшим подозрением, он выбежал на зады. И застыл: на краю Каменных Ворот в небо поднимался мохнатый куст огня.
III
Тревожные, наводящие ужас удары молотка по гильзе артиллерийского снаряда, висевшей во дворе правления, неслись через деревню в поля, ломились в избы через двери и окна, вытаскивали из постели перепуганных, заспанных людей.
— Где? Кто?!
— Неужто пожар?
— Майронисский Гайгалас горит!
— Господи милосердный…
Впопыхах набросив кое-какую одежонку, схватив что попалось под руку, люди выскакивали на улицу, будто загорелся их собственный дом, и, только оправившись от первого испуга, вооружались топорами, ведрами, веревками и мчались тушить пожар. В этой суматохе никому даже в голову не пришло, что в колхозе есть такой Пятрас Интеллигент, который носит звонкое имя начальника противопожарной охраны, за что каждый месяц ему начисляется по пятнадцать трудодней. Однако Пятрас вспомнил свои обязанности. Вспомнил он и то, что Толейкис обещал команде премию за вовремя потушенный объект, а в случае промедления грозился скостить «пожарные» трудодни на несколько месяцев.
— Бойчее, ловчее, ребята! Гайгалас горит! — покрикивал командир, понукая свою команду, которая и так была жидковата, потому что троих не хватало (Кашетас играет где-то на крестинах, Каранаускас недавно свалился пьяный, а сын Пауги с девками шляется). Леший попутал загореться в воскресенье! Да и кому могло прийти в голову, что именно сегодня вспыхнет пожар… Моторчик с шлангами, правда, готов, лежит на телеге. Но кто-то снял передние колеса, а второго пожарного фургона вообще нет — как возили в прошлом году воду для скота, так и стоит где-то на пастбище.
— С ума сойти! Куда хомут сунули?!
— Постромка лопнула.
— Не конюх, а лошадь. Морду бы тебе набить!
Мужики бегают, ругаются, злые. Пятрас Интеллигент уже и не торопит, не бранится, а тихо стонет и скрипит зубами: премия-то сгорела. Это как пить дать! А то и трудодни начальника пожарной охраны…
Воздух разрезал вой сирены. Все ближе, ближе. А вот уже удаляется. Вешвильские пожарные полетели. Не только премия да трудодни — сам со стыда сгоришь.
— Нечего и ехать, Пятрас…
— Молчи, кривая дипломатия!
Прыгнули все в телегу с насосом. (К черту второй фургон!) Помчались. Со свистом, гиканьем. Фырканье несущихся вскачь лошадей и грохот телеги заглушили даже шум, поднятый вешвильскими пожарными. Но на этом поход и кончился, потому что ни первым, ни вторым делать оказалось нечего: прибежавшие раньше люди еще успели вылить несколько ведер воды да оттащить багром вырванное из стены бревно, а для пожарников осталась куча тлеющих головешек, по середке которой мрачно торчала почерневшая печь и остатки обрушившегося дымохода.