— Что черномазые! Дикарям всегда страдать! — зашумела хуторская сторона.
А Лапинас, будто шакал, учуявший падаль, понесся во всю прыть туда, откуда ветер принес трупный запах.
— Майронис! Лепгиряй! Деревенские и хуторяне! — вскричал он, широко простирая руки, будто желая и тех и других обнять и по-братски прижать к груди. — Чего нам вздорить? Чего мы не поделили? Давайте выбросим из сердец червяка зависти! Мы ж не чужие, на одной земле живем, одно горе мыкаем. Председатели приезжают и уезжают, а мы-то — остаемся.
— Верно, Мотеюс!
— И этот укатит, брат. Насвинячит и укатит!
— А как же, сам говорил, что может уехать, и не с пустыми руками…
— Улетит с медом, как пчела, а мы — зубы на полку…
— Благодетель!
— Во-во, науськал друг на друга. Ждет, глаза вылупил, чтоб мы за грудки схватились.
— Знает, дьявол, — где двое дерутся, третий выгоду имеет.
— Нет уж, больше нас за нос водить не будут!
Выкрики снова летели с обеих сторон, сливаясь в единый гул, и гул этот катился через деревню в поля, будто удары колокола, тревожно сзывавшие во двор Лапинаса все новых людей. Проход между деревенскими и хуторянами исчез. Оба лагеря, как в самом начале, смешались в один, только куда более распаленный и тесный. Даже те, кто недавно поддерживал Арвидаса, не смели рта раскрыть, а если кто и пытался остаться верным себе до конца, то выкрикивал что-то непонятное и незаметно выбирался из толпы в сторону. Здесь уже не было двух мнений, не было друзей и врагов. Был один многоликий человек. Обиженный, взбешенный, оскорбленный. Его глаза горели праведным гневом, кулаки сжимались, требуя возмездия.
«Все кончено…» — с ужасом подумал Арвидас. Его охватил неодолимый соблазн вскочить в седло и ускакать отсюда, признав полное свое поражение. Но в эту минуту произошло непредвиденное событие, которое все перевернуло вверх ногами. Арвидас не заметил, как и когда она появилась; он увидел, что она проталкивается через толпу, которая расступилась не столько перед ударами локтей, сколько испуганная необычным видом девушки: на ее искаженном злостью лице смешались страх с яростью, решительность со стыдом; одна из кос наполовину расплелась, и огненно-рыжие волосы развевались по ветру как горящий факел.
— Пропустите, пропустите меня! Я вам покажу, что значит единство, которое проповедует Лапинас.
— Бируте! — завопила Морта.
Лапинас посинел, словно его придушили, глаза полезли на лоб.
— Боже милосердный… — застонал он. — Помогите, спасите! У нее в голове помутилось…
— Сейчас увидим, у кого помутилось. В хлев, за мной!
— Христе боже наш… — Морта закрыла ладонями лицо.
— Хватайте ее! Давайте свяжем, люди…
Но никто не слушал Лапинаса. Люди хлынули на скотный двор и вслед за Бируте ввалились в хлев. Снова ударили обухи по доскам, что-то треснуло, раздалась незлобивая ругань, смех, крики: «Дорогу, дорогу! Берегись!» — и из хлева вприпрыжку вылетел Гайгалас, держа за поводок откормленную, черную в белых пятнах корову, которая от удовольствия выгибала хвост, вертела головой и перебирала копытами — до того застоялась в душной темной загородке.
— Такую красавицу прятать! Где совесть у человека? — подивился Винце.
— Плачет, ядрена палка! — Кляме Истребок присел и смахнул шапкой большие тяжелые слезы, которые катились из глаз коровы, раздраженных дневным светом.
— Надул! — завизжал Помидор.
Люди задвигались, зашуршали, словно ивняк на сильном ветру, и десятки злобных взглядов заметались по двору в поисках Лапинаса. Но мельник уже исчез. Да и Морты не было видно у изгороди. Лишь на крыльце переминался с ноги на ногу Лукас.
— Послушай, Римша, — сказал Арвидас. — Колхоз покупает у вас обеих коров. Комиссия определит, сколько они стоят. Приходите завтра с Лапинасом в правление за квитанциями. — И, повернувшись к людям, добавил: — Лепгиряйцы должны стыдиться всего того, что сегодня произошло. Идите домой и постарайтесь как можно скорее исправить свою неприглядную ошибку. И ты, Шилейка, тоже. Не думай, Майронис за твою бригаду навоз вывозить не будет.
Шилейка услужливо обнажил в улыбке зубы и походкой загнанной клячи покинул двор.
Лепгиряйцы угрюмо смотрели на ребят Гайгаласа, которые с веселыми криками втаскивали в хлев сани задком наперед и, будто после похорон, поодиночке расходились домой. А хуторяне еще долго ходили по деревне группками, будто на престольном празднике святого Казимира — покровителя прихода, и своими ликующими рожами раздражали лепгиряйцев.
VI
Юстинас Раудоникис сидел в кузне, прислонившись спиной к челу горна, и жевал свои неизменные бобы. Увидев Арвидаса, кузнец вскочил, насколько позволило его неповоротливое, громоздкое тело, и налег на рычаг мехов. Из угасшего горна повалили тяжелые клубы дыма.
— Где остальные? — спросил Арвидас.
— Шилейка выгнал на навоз.
Горн разгорелся. В кузнице сразу стало тепло и уютно. Раудоникис суетился вокруг наковальни разгоряченный, черный от сажи, даже шерстяная кисточка на его шапочке металась из стороны в сторону. Арвидас молча глядел на исполинскую фигуру кузнеца, двигающуюся на фоне искр. Было хорошо и как-то уютно сидеть у стены на куче железного лома, вдыхать угольный дым и слушать звонкие удары молота, которые так и напоминали дни детства.
— Сколько весишь, Раудоникис? — Кузнец недослышал. Арвидас переспросил и, получив ответ, добавил: — Мой отец был наполовину меньше тебя, но силы у него было куда больше.
— Я подкову могу разогнуть, — обиженно буркнул Раудоникис.
— Моего отца убило гестапо. Он мог выдать человека и остаться в живых. Но он этого не сделал.
— Ага-а-а… — промямлил кузнец. Он извлек из горна раскаленный добела кусок железа и, повернувшись к Арвидасу спиной, преувеличенно долго бил молотом.
— Послушай, Юстинас. Слышишь? Кончай греметь, черт побери! Все равно не поверю, что будешь так же усердствовать, когда я уйду. Лучше скажи, какого дьявола ты согласился на заседании правления с моим планом?
Раудоникис отшвырнул молот и сунул руку в карман пиджака. Выудил оттуда горсточку бобов и ссыпал в рот.
— Ваш план сам Григас, наш секретарь, одобрил. Я же партийный, как я буду голосовать против?
— Это верно: партийный, но не коммунист. Коммунист не мог бы спокойно глядеть на то, что творилось во дворе Лапинаса. А ты жевал свои бобы в ни слова не нашел, чтоб заступиться за наше дело.
— Дошло бы до драки, увидели бы…
— Видел уж. Стоял на стороне деревни как каланча. Твоя нас честила, а ты не смел языком пошевельнуть.
— И вы бы не посмели. — Кузнец с опаской огляделся. Убедившись, что никто его не слышит, добавил: — Черт у меня, не баба…
— Никто не виноват.
— До свадьбы не была таким шершнем… — Раудоникис перестал жевать, навалился на наковальню и тупо уставился на догорающий горн.
Арвидас не спускал глаз с шерстяной кисточки, которая подрагивала на макушке вязаной шапочки кузнеца. Ему было гадко и жалко этого великана, дремлющие духовные силы которого не могли сравниться с его физической силой.
— Я хотел сказать, никто не виноват, кроме тебя самого. Напрасно ты ищешь сочувствия. Твоя жена — заурядная деревенская бабенка с большой глоткой. Корыстная, отсталая горлопанка, вот и все. А ты — дело другое. От тебя можно и надо требовать: ты — член партии. Отвечаешь за воспитание своей семьи — жены, детей.
— Ох, ох, ох. Легко говорить, когда со стороны смотришь.
— Сперва надо самому получить право воспитывать других, — продолжал Арвидас, будто не расслышав оханья кузнеца. — Послушай, Юстинас. Ты должен стать мужчиной, авторитетом для жены, для своих приятелей. Начнем с того, что бросишь лодырничать…
— Ну уж! Будто можно ретивей работать? — застонал Раудоникис. — Весь этот месяц с утра до ночи в кузне…
— Делаешь за день половину того, что мог бы сделать. Хоть бы и сейчас — уже обед, а сколько ты своротил?