— Сегодня особенный день…
— Не оправдывайся, Юстинас. Трудодни все покажут. Я зашел к тебе не в жмурки играть, а поговорить, как коммунист с коммунистом. Ты должен стать тем, кем тебя по ошибке сочли товарищи, приняв в партию. Такой Раудоникис, какой он сейчас, нашей партийной организации не нужен. Решай сам: или пойдешь вместе с нами впереди, или будешь тащиться в хвосте с такими, как Лапинас или твоя воровка Магде.
Арвидас замолк. Молчал и кузнец. Потом тяжело вздохнул, тяжело поднял голову и с мольбой взглянул на Толейкиса.
— Исключите меня из председателей ревизионной комиссии…
— Не только исключим, но и обсудим на партийном собрании твою работу. Ведь твоя комиссия была только на бумаге. За полтора года ни единой проверки, ни единого акта.
— Исключайте из председателей. Обсуждайте, наказывайте. Что хотите делайте, но с женой не могу разводиться. Двое ребят у нас…
— С ума спятил! — вспылил Арвидас. — Кто тебе велит разводиться? Наоборот — я хочу, чтоб вы жили дружно, любили, уважали друг друга. А этого не будет, пока ты не завоюешь свою жену, пока она будет считать тебя тряпкой, лодырем, думать, что твоя голова не выросла из этой детской шапочки с кисточкой.
Раудоникис отвернулся. Тяжело вздымались его саженные плечи.
Арвидас пошел к двери.
— На сей раз хватит, Юстинас, — добавил он с порога. — Молот тяжел, работы много. Попробуй размахнуться под стать своему росту. Как-нибудь вечерком загляну к тебе домой.
Когда Толейкис ушел, Раудоникис взял лежавшую под ногами подкову, разогнул и со всего маху запустил ее в кучу железного лома, на которой только что сидел председатель. У дьявол, до чего все было просто, пока не был в партии! Проклятая баба, порази ее гром! Подстрекнула, шальная, записаться, а теперь за нее отвечай.
Кузнец подскочил к горну, подбросил свежего угля и с бешеной прытью налег на мехи. Но уже с первыми каплями пота, проступившими на его закоптелом лбу, запальчивость спала. Свободная рука машинально нырнула в карман ватника, рот широко разинулся, и бойко задвигались челюсти, едва на языке оказались сочные бобы. Маховик вертелся все медленней, пока не остановился вовсе.
Мимо двора кузни ехали парные сани с навозом. За санями шел Гайгалас и пел, нахально поглядывая по сторонам:
Знает Лепгиряй, ей-богу,
Дикари всегда помогут.
Лепгиряй — ай-ай-ай, лепгиряйцы — ай-ай-ай.
Макушка Гайгаласа мелькала за высокой кучей навоза. Глаза ехидно поблескивали, выискивая, кого бы угостить «рыбками», потому что в этом уголке северной Литвы сохранился обычай, вывозя первые сани навоза, швырять им в каждого встречного. И никто не обижался, даже чувствовал, что его почтили — ведь удобрение, от которого человек, выросший в другой среде, обычно морщится («фи, какой душок…»), в крестьянском быту занимает особое место. Деревенский житель, из уважения к тому, что лежит в основе хлеба насущного, даже создал крепкую, правильную поговорку («без дерьма нет зерна»), так ранящую слух образованного эстета, который отворачивается, увидев на дороге свежую конскую кучку, а вот хлеб, выросший из этой же кучки, у него отвращения не вызывает, даже наоборот — побуждает к громогласным одам, прославляющим плоды человеческого труда. Правда, крестьянин не воспевает навоза, зато в навозницу ломает хлеб руками, пахнущими хлевом; от его тела и одежды тоже несет хлевом, нет мыла, которое отмыло бы этот запах. Но никто не воротит нос, никто не бежит в смятении из-за стола, все знают святую истину: если твоя изба раз в год не запахнет навозом, она не будет каждый день пахнуть хлебом.
— Навалил столько, что две лошади не потащат, — окликнул Арвидас Гайгаласа, догнав сани.
— Правда? — Гайгалас довольно рассмеялся. — Лапинас, жаба, за сердце схватился, когда увидел…
Арвидас помолчал.
— Твоя бригада пока держится лучше всех. Если не распустишь народ, осенью вручим вымпел передовика — думаем учредить такой знак отличия для лучшей бригады.
— На кой черт мне этот вымпел, — отрезал Гайгалас, даже не обернувшись. — Деньги давай.
— Будет и денежная премия. Все полеводы лучшей бригады получат на десять процентов больше на трудодень.
— Это уж другая музыка, — оживился Гайгалас. — Все! Правильно, гад. А то бывает, что рядовые вкалывают за голую благодарность, а начальство премии берет, ужаки.
— Ты бы меньше ругался. Откуда у тебя столько желчи, Клямас? Злом ничего не построишь, только разрушишь.
— К черту! Гнева не пугайся, а на ласку не кидайся. Думаешь, лаской мы бы навоз со двора Лапинаса, ужака, вывезли?
— Зато еще немного бы и из-за этой твоей злости все пошло бы прахом, а то и хуже того. Я ведь тоже погорячился. Глупость… — Арвидас покраснел, вспомнив свой крик. — Римшайте все спасла. Молодец девушка, эта Бируте, — взволнованно добавил он.
— Не такая свинья, как остальные, — согласился Гайгалас. — Хотя, думаешь, по доброте сердечной она это сделала? Кукиш с маслом! Ненавидит Лапинаса, что тот ее мать… жеребец.
— Могла раньше выдать, знала ведь, где Лапинасова корова. Нет, не из ненависти, а сознательно она защитила общее дело, Гайгалас.
— Один черт.
— Если один, то тебя, пожалуй, стоит выругать вместо похвалы за то, что самовольно ворвался во двор Лапинаса, поднял весь колхоз на ноги и чуть до драки людей не довел? — Арвидас рассмеялся и крепко сжал плечо Гайгаласа.
Гайгалас ругнулся, промычал что-то под нос и отмолчался. Навстречу, выставив огромный живот, катилась уткой Бузаускасова Гедрута, сестра Пятраса Интеллигента. Краснощекое круглое лицо ее было в рыжих пятнах, но, несмотря на беременность, вышагивала она бодро.
— Когда телишься, Гедрута? — заговорил Гайгалас, нахально оглядывая ее. — На сей раз, видать, двойня будет.
— А как же, — почти весело отбрила женщина. — Твой братец по одному не умеет.
Гайгалас расхохотался, схватил левой рукой горсть навозу и запустил в Гедруту.
— На́ рыбок! Свежих рыбок! С базы Лапинаса! — выкрикивал он, бомбардируя Гедруту.
Та колыхалась, как утка, прикрывая руками голову, повизгивала:
— Клямас, шальной! Хи-хи-хи! Погоди, придешь на крестины! Напущу на тебя Пятраса, племя у тебя вырежет. Хи-хи!
Гайгалас проводил любовь своего брата последним комом навоза, прикрикнул на лошадей и затянул следующий куплет:
Лепгиряй — ай-ай-ай, лепгиряйцы — ай-ай-ай.
Мужики в деревне слабы,
Без приплода ваши бабы!
Ну, раз ваши уж не могут.
Хуторские вам помогут!
Лепгиряйцы — ай-ай-ай!
Арвидас стоял и смотрел на удалявшиеся сани. Гедрута, привалившись к телеграфному столбу, тяжело дыша, оттирала снегом изнавоженное плечо.
— Новый ватник замарал, шальной левша.
— Он не умеет красиво шутить. — Арвидаса разбирали злость на Гайгаласа и стыд, будто он сам причастен к грубым шуткам бригадира. — А ты-то чего таскаешься в… таком положении?..
— Иду в хлев Круминиса. Телят поить. Может, зайдешь посмотришь, председатель? Один теленок недомогает. Утром Мартинас и ветеринар приходили. Говорят, печень больная.
— Ладно, зайдем… — Арвидас пошел по краю канавы за Гедрутой. В глаза бросились ее толстые икры, сравнительно стройная фигура. Он вспомнил ее приятный мягкий взгляд, доброе материнское выражение пышущего здоровьем пригожего лица и понял, почему так привлекает парней ее широкое сердце, в недрах которого хватает места и парням, и их детям, и колхозным телятам. — Надо поберечь себя, Гедрута. Все-таки в таком положении… Нельзя… Я позабочусь, чтобы колхозное правление предоставило декретный отпуск.
— Вот свалюсь, тогда и будет отпуск.
— Тебе необходимо отдохнуть. В городе на такое дело отводится четыре месяца, а в колхозе, пожалуй, хватит трех. Хватит, Гедрута? Почему молчишь? Ты не бойся, за эти месяцы тебе будут идти трудодни. — Арвидас поравнялся с девушкой и заглянул ей в лицо. Ее пятнистые щеки судорожно дергались. — Что с тобой, Гедрута?