Литмир - Электронная Библиотека

Лукас нажал на ручку. Дверь оказалась незапертой. Когда он возвращался с работы, в сенях его встречал запах готовящейся стряпни и уютное тепло дома. Теперь же в нос ударило сырой плесенью. Из всех углов глядела затхлая пустота запущенного помещения, хотя почти все было на своих местах, как и тогда. Правда, нет буфета, занавесок на окнах, горшков на плите и другой домашней утвари. Но в углу по-прежнему стоят стол, кровать, два стула. Все одолжено Лапинасом. Для начала. По воскресеньям Лукас навзничь вытягивался на кровати. Дети облепляли его как мухи, таскали за волосы, за нос, за уши, карабкались по выставленным коленям, прыгали на грудь. Лукас отряхивался, малыши слетали будто груши, и игра начиналась сначала. Вот весело-то было! А Морта в это время перед настольным зеркалом. В деревне гуляние, а как же. Причесывается, душится, подбирает платок к лицу. Но чаще всего убегала простоволосая. Рыжие косы сложены венком на голове. Черные бантики, белый цветок в волосах. Молодица… Больно бывало. Ревность разъедала душу. Но что поделаешь? Молодая, красивая. Кровь такая… Спали в одной кровати, а постели общей не было. Приходила охота обнять, лез… получал по рукам. Отваливался как пристыженная собачонка, поджав хвост. И всегда она оставалась права, а он — в виноватых. Виноват, что так много детей, что из-за его затей она должна терпеть родовые муки, что тесно в мельничной избушке. Но иногда — эти иногда можно сосчитать на пальцах — она становилась неожиданно ласковой, щедро раскрывала ему свои объятия, и тогда в жарком огне ласк сгорали горечь, ревность, рассыпались в прах мучительные сомнения. И всегда после этого она оказывалась беременной. Снова упреки, снова спят спиной друг к другу, снова ни единого ласкового слова… А у него на животе резвятся чужие дети. Кормил он их, одевал… Любил как редкий отец, да и дети его любили. Нет больше… Ничего у него нет. Нет больше жены, детей, исчезла последняя надежда, которой он обманывал себя из года в год. Бог? Нет, раз уж так, не может быть и бога. Нет!

Лукас застонал и упал на кровать. Он долго сидел, схватившись руками за голову, а перед глазами как телеграфные столбы мелькали картины прошлого. Хотел найти что-нибудь светлое, бодрящее, обнадеживающее. Пустое. Правда, бывали часы получше, иногда он был даже счастлив, но только потому, что был слеп, что обманывал себя, пока судьба не ткнула наконец пальцем в правду. Нет больше ничего, нет, Лукас, старшой, — не его Бируте, любимая дочка, не его. Юргинас… Да и Юргинас скорее всего не его. И Лелия, и Рута… И Морта не его. И сам он никогда не принадлежал себе. Но теперь он уж настоит на своем! Впервые в своей жизни он сделает так, как хочет… Ведь ремень-то есть? Стул есть, чтоб на него встать? С потолка свисает цепь, на которую он вешал люльку. Почерневшая от дыма и ржавчины времени. Крепкая. Такую кучу чужого приплода выдержала, выдержит и ненастоящего отца.

Жалобная улыбка исказила лицо. Он встал, оглядел избушку, будто уезжающий жилец, проверяя в последний раз, не забыл ли чего. Нет, ничего не оставляет, о чем бы стоило пожалеть. Можно в путь. Может, и не ладно получится, но он не виноват в этом. Старался жить честно, по правде. Никого не обидел, может, только зайца или дичь застрелил (да и в этом вины нет, не для забавы, на мясо), никому не желал зла. Терпел врага одинаково с другом. Не доносил, не клеветал, на чужое добро не зарился. А если корзину там колхозной свеклы, охапку соломы, пылинку муки, то… не своим же умом. Морта, Лапинас… Заставляли… Да вот… Вроде и не за что худым словом помянуть. А что презирать будут, известно… Всю жизнь презирали, и после смерти от этого не убежишь. Морта с Лапинасом смеяться будут — висельник… А может, и рассердятся — так обесчестить! Пускай! Так им и надо. А дети? Поплачут… Любят ведь… Кому радость, коли отец под балкой повесился?.. Бируте прибежит, падет на колени. «Папа, папа!» Сколько горя, слез, душевной боли! А этого бы не было, знай бы она правду. Но кто ей скажет правду? Морта? Лапинас? Может, когда-нибудь…

Лукас скорчился, словно его ударили под ложечку. В сознании уже стало светло, как и в этой избушке, в тусклые окна которой глядела заря; и как всегда, когда Лукас собирался настоять на своем, неожиданное препятствие встало преградой. С минуту он сидел, борясь с чувством долга. Потом решительно встал и, оставив дверь распахнутой настежь, шатаясь, вышел во двор. Нет! Тот, кто прожил без обиды свой век, не должен никого обидеть и своей смертью.

…Во дворе Григаса стояло трое с опухшими от бессонницы лицами. У изгороди извивался связанный Прунце Француз и что-то сипло выкрикивал. Его одежда была порвана, в крови. Из подбитого глаза жутко глядела красная полоска белка.

Лукас прошел словно мимо пустого места. Мужики окликнули его, но он не расслышал. Ничто вокруг не существовало для него. В мире не было ничего, даже его самого, только захватившая его единственная мысль. И он несся, уцепившись за эту мысль, как ребенок за гриву коня, закусившего удила.

Бируте с Тадасом сидели, прижавшись, у окна. Пустые столы уныло маячили в утреннем полумраке. У двери на лавке кто-то храпел, свернувшись калачиком. Тадас давно уже вернулся с Вардянисом из Вешвиле, доставив в больницу избитого Толейкиса, но все еще не мог оправиться от пережитого ужаса. Неожиданное появление Римши, особенно его вид, так ошеломило их обоих, что они не сразу поверили своим глазам.

— Ты здесь… папа?

— Да вот… — Призрак у двери задвигался. Оцепеневший взгляд обогнул Тадаса и впился в Бируте.

— Ты все знаешь? Большая беда, папа. Председателя… — Бируте расплакалась.

— Да вот… беда… — Лукас, дрожа всем телом, все еще держался за гриву скачущего коня. — Твоя мать…

— Садись, папа. Ты напился? Что случилось, скажи? — испугалась Бируте, увидев иссеченное ветками кустарника лицо Лукаса.

— Твоя мать…

— У меня нет матери!

— И отца…

— Что ты, папа! Я не сержусь, что ты не был на свадьбе. Все Морта сделала. Мне не нужно отца лучше тебя.

— Да вот… не я твой отец… Обманула… твоя мать… Лапинас… — Лукас отвернулся. Все! Свое он сделал. Может уходить. Нет, перед уходом надо взглянуть на нее в последний раз. И она на него посмотрит. Холодным, чужим взглядом. Тогда он уже будет знать точно — никого из близких он не оставляет на этой земле.

Он повернулся. Вот поднимет голову. Сейчас, сейчас… И увидит. Но не успел.

— Я же это давно знаю, — раздался над ухом ласковый голос. И смех. Горький смех обиженного ребенка. — Тебе незачем возвращаться к этой бабе. Пускай она живет со своим Лапинасом. Примем отца, Тадас?

— Какой может быть разговор, Бируте.

— Вот видишь, папенька!

Добрые, верные руки обняли Лукаса за плечи и усадили на лавку.

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

Жизнь сызнова

Деревня на перепутье - img_8.jpeg

I

Мартинас дневал и ночевал в бригадах. Он не любил кабинетного руководства, особенно после того, как партия осудила подобный стиль работы, а печать развернула против него широкую кампанию. И надо ж было так случиться — над кем только случай иногда не подшучивает! — что однажды днем Юренас застал его в председательском кабинете, куда он на минуту забежал уточнить посевную сводку.

Мартинас вышел из-за стола, демонстративно поглядывая на свои грязные сапоги, но Юренас не обратил на это внимания, словно и полагается, чтобы в страду председатель колхоза ходил небритый, грязный и, ясное дело, не пахнул одеколоном.

Да и сам Юренас выглядел не лучше: лицо осунулось, в глазах озабоченность и трудно скрываемая усталость, а одежда… нет, не скажешь, что перед тобой секретарь райкома. Куцый драный пиджачишко с бахромой на рукавах, под ним вязаный жилет, сорочка без галстука; штаны невыразимого цвета кое-как заправлены в стоптанные резиновые сапоги; на крупной голове крестьянская фуражка с узким козырьком. Все старое, мятое, засаленное. Человек, только что видевший Юренаса в кабинете — аккуратного, солидного, опрятного, — невольно мог заподозрить его в неискренности, решить, что секретарь нарочно рядится в воробьиные перья, чтобы подчеркнуть свою демократичность и таким манером перескочить расстояние, отделяющее его от колхозников, которое, наверное, не умеет преодолеть иными способами. В этой догадке, пожалуй, была доля правды, но только доля. Колхозники считали Юренаса своим. Во всяком случае, ему так казалось. Им нравилась его грубоватая, простая речь, так отличавшаяся от той речи, которой он пользовался у себя в кабинете со «своими кадрами» и интеллигентами, его обыденность, осведомленность в вопросах сельского хозяйства, хоть иногда всех неприятно поражали неожиданные мероприятия райкома, идущие вразрез со мнением самого секретаря. Но в таких случаях колхозники находили для него оправдание, говоря: «Ничего не поделаешь. И на его голову есть начальство».

71
{"b":"819764","o":1}