Деревня на перепутье
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Деревня в одно воскресенье
I
— Что ж, Галинис? Стало быть, за счастьем едешь?
— Может, со мной захотел? — Ехидная улыбка перекосила костлявое, в сплошной паутине морщин лицо. Галинис прикрикнул на лошадей и, увязая в глубоком снегу, поплелся по обочине, придерживая рукой сани, груженные скудным крестьянским скарбом.
— Для нашего брата белый свет не шире нищенской сумы. Везде одни и те же золотые копи, — бросил ему вслед Лапинас. Он поправил двустволку на плече — из висевшего рядом с ней ягдташа торчали заячьи лапки — и презрительно сплюнул.
— Для тебя-то — копи… Известное дело… Тебе трудодень что был, что не был… Да что уж там… — Свистнул кнутом, будто обрывая свою жалобу. Храпели лошади, хлюпал снег, скрипел шаткий стол, взваленный на самый верх пожитков, да звякало на ухабах подвешенное сзади ведро, к позеленевшему днищу которого пристала щепотка родной земли, земли Лепгиряй.
— Бежит народ из нашего колхоза. Намедни Грузджюс с Монгирдасом уехали, теперь вот Галинис. Слыхал я, оба Гайгаласа навострили лыжи, — вздохнул Римша, шагавший следом за Лапинасом, и прикурил сигарету, которую сунул ему приятель.
— Тоже в «Молодую гвардию»? — Лапинас вытряс трубку. Стал набивать заново.
— Клямас вроде бы собирается на торфяник в Паюосте, а Кляме Истребок принюхивается в Уоленай, на цементный завод. Клямасу-то тяжелей. Хоть он и бригадир, да только и умеет, что орать. А торф глоткой не возьмешь. Истребок-то куда ни пойдет, нигде не пропадет. Шофер… Теперь машина на машине. Такие, как он, нарасхват.
— Люди мечутся, как пчелы из разоренного улья. — Лапинас выпустил клуб густого дыма и молча проследил, как он рассеивается в тихом послеполуденном воздухе. — Одни уезжают, другие приезжают, третьих хочешь не хочешь увозят. Такое уж время, Лукас, такое…
— Да вот… Супротив ветру не подуешь, Мотеюс.
— Подуть-то можно, Лукас, можно… — Мотеюс Лапинас поднял выпавшую варежку, сунул в карман полушубка; день был не из морозных. — Как по-твоему? Прочешем еще Каменные Ворота, или на сегодня хватит?
— Куда там… И так ноги в зад влезли…
— Ноги тебе баба вогнала, — ухмыльнулся Лапинас.
Они двинулись по большаку прямо к деревне. На плече у Лукаса Римши тоже болталась тугая, перепачканная свежей кровью сумка. Только не покупная, а самодельная, из рядна. И ружье у него было попроще — одноствольное, и полушубок в заплатах, и на ногах не резиновые сапоги, как у Мотеюса, а лохматые, из коровьей шкуры, кожанцы; чтобы снег не набился, Римша спустил на носки штанины да еще обмотал их оборами.
Ростом он был невелик, коротконог, зато широк в плечах, крепок. В его пятьдесят лет никто бы не дал ему и сорока — его необычайно молодил по-женски пухлый рот.
Мотеюс Лапинас был на голову выше Лукаса. На сухощавом лице торчал длинный нос, который казался короче из-за рыжих буйных усов, каких не носил никто окрест, — их молодцевато закрученные кончики доходили чуть ли не до глаз. Под густыми с проседью бровями бегали зеленые, как у хорька, глаза. В мелких порыжевших зубах тлела трубка, которую Мотеюс не выпускал изо рта, даже творя молитву.
— Так вот, Лукас, — помолчав, вернулся он к прежней мысли. — Можно подуть и надо, только не пойми меня неправильно. Сколько-народу уехало, сколько еще уедет, а если у кого голова на плечах, того никаким ветром не сдует. Надо жить умеючи. Коли придется, свернись как еж в комочек. Пускай собака тявкает. Потявкает, надоест ей — и убежит. А ты опять вытягивайся и ползи куда надо. Но и ползти надо умеючи, Лукас, ох, умеючи.
— Пустеет Лепгиряй… Скудеет… Молодые выучатся и в городе остаются, а старики вот, как Галинис… — пробормотал Римша.
— Пускай себе едет! Родня он тебе, что ли? Дурень всю жизнь что-то ищет и не находит, а у разумного человека счастье под боком.
— Какое тут счастье, Мотеюс. Трудодня на табак не хватает, а сотки… Эх, у кого семьи нет, тот еще кое-как перемогается. А, скажем, если кто по уши ребятами обложился, то хоть с голоду подыхай…
— Ведь не на одни сотки живешь, Лукас, ох, не на одни… Нечего бога гневить. Золотые руки у тебя. А если чего недостает — колхозным добром пробавляешься. И я помогаю.
— Многие пробавляются…
Римша опустил глаза, покраснел от позорной правды. Но Мотеюс уже спохватился, что обидел приятеля:
— Куда там многие! Все хватают, коли удается, Лукас, ох, хватают.
— Не хочу… С души воротит… Давит меня чужое добро, будто могильный камень… Руки жжет… — хлынули слова из глубины груди, будто пробилась вода из омута Каменных Ворот ранней весной. — Лучше б ночей не спал, камни бы в гору днем и ночью таскал, только бы не брать чужого. Но что поделаешь, коли нужда заставляет?
— Где тут чужое, Лукас, где? — Лапинас полуобернулся, бросил на Римшу добрый, сочувствующий взгляд. — Теперь чужого нет. Вся земля, добро всякое теперь народа — твое тоже…
— Что законом запрещено, то не наше, Мотеюс. — Лукас снова вздохнул, нагнулся, погладил Мотеюсова пса Медведя, который, догнав охотников, бежал рядом с Лукасом. — Да вот правильно запрещено. Можно жить по-честному и в достатке, как в Павешвиле народ живет.
— Никак и ты собираешься за Галинисом в «Гвардию»? — усмехнулся Лапинас.
Римша ничего не ответил. Мысли ложились как черные ломти пахоты, застилали глаза, а он шел за невидимым плугом, тяжело волочил облепленные землей кожанцы, и не было ни конца ни края этой бессмысленной пытке. Не будь баба такая лютая, столковался бы с ребятами, уехали бы все в «Молодую гвардию»… Но Морту из Лепгиряй ни за какие блага не выманишь. Куда там! Ей бы только кусок хлеба. Неважно, как он заработан. Да и на Лапинаса молится, как на святую троицу. Кто знает… Люди говорят… Нет уж! Нет! Вранье! Быть того не может! Пока служила в девках у Лапинаса, верно, обжимались с Мотеюсом. Но теперь-то мать целого выводка детей. Люди вечно выдумают, только б посмеяться!
…Нет правды в жизни. Еще не пришла… Мучался сызмальства, стадо пас; едва подрос, пошел к кулакам за батрака. Ручьи пота пролил, работая на чужих. Обещали равенство, хлеба полные закрома… Где уж там! Снова, как прежде, ходит по дворам, чинит старые башмаки, латает крыши, печи ставит. Все умеет, все может. Все его зазывают, потому что такого умелого, недорогого мастера во всем Вешвильском районе не найдешь. А концы с концами без воровства все равно не сводит.
Он поднял голову, словно высматривая место посуше в болоте мыслей. С завистью поглядел на Лапинасову собаку, на поля, на деревню, лежащую перед ними, из которой с корзинкой покупок шла Гедрута Бузаускайте, пышная краснощекая девка, утеха парней.
— Снова брюхатая, — хихикнул Лапинас, когда они разминулись с Гедрутой. — Стало быть, Истребок поработал. Вот на пользу-то девкам колхозный хлеб!
— Не обрадуется. Ведь, поди, четвертый…
— Брат вырастит, не бойся. Из Америки посылки получает… — Мотеюс оборвал мысль, будто раздавил ногой уголек, упавший в солому. — Э-э, Лукас. Хорошо бы в магазин зайти, зайчатину спрыснуть.
— Коли поставишь… — Лукас снова оглядел Лепгиряй и ускорил шаг.
А деревня, словно стадо, бредущее вдоль большака, не спеша тащилась им навстречу. Впереди, как разведчики, шествовали плечом к плечу магазин с избенкой Раудоникиса, прикорнувшей по другую сторону дороги. За ними школа, двухэтажная, кирпичная, построенная уже после войны, — единственная гордость колхоза; ей под пару, будто курица рядом с павлином, расселась длинная, но ветхая уже изба сосланного кулака Демянтиса, в которой обретался сельский Совет. Дальше стояло каменное, с облупившейся штукатуркой здание молочного пункта — в прошлом собственность того же Демянтиса; против него — снова крестьянский двор. А у самой развилки — постройки Лапинаса. В этом месте вешвильский большак уходил в поля, пересекая тракт Уоленай — Паюосте, а деревня, будто испугавшись кочкарника Каменных Ворот, который начинался километрах в двух, разбегалась вдоль тракта, образуя аккуратную букву «Т» с короткой ножкой.