Она берет думку, которую кончает вышивать. На сломленной бурей верхушке дерева — гнездо аиста. В нем влюбленная парочка длинноногих птиц. Символ счастливой семьи… Один аист вышит, другому не хватает правого крыла и черной латки на спине. Ева втыкает иглу и задумывается. Вышьет крыло, наложит латку. Будет еще одна подушка. А что дальше? Еве эта работа вдруг показалась до того бессмысленной, до того никчемной, а сама она почувствовала себя до того мизерной, жалкой, слабой, неприметной — просто стежком на рукоделье, что мурашки побежали по спине, и она сидит, долго сидит, скованная непонятным страхом. Наконец, очнувшись, поднимает с полу упавшую думку, швыряет на кровать и бежит закрывать окна.
На хуторе Григаса громыханье оркестра прямо-таки поднимает крыши.
Комната Бируте пустует; больше она сюда не вернется. Комната Арвидаса тоже пуста. Всюду пусто. Просторно, холодно и неуютно.
Ева натягивает лыжные штаны, сапоги, берет за ручку сына и идет в хлев Круминиса кормить телят.
Музыканты рубят сплеча. Мощно гремит большущая труба тщедушного Гоялиса; словно понесший рысак, украшенный свадебными бубенцами, мчится, закусив удила, барабан Лауринаса Бурбы.
V
— Едут! Едут!
Все бросаются к окнам. Кое-кто успел выбежать во двор. Дети с визгом высыпают на дорогу.
Машины не спеша едут по деревне. Три легковых — с молодыми и поезжанами, четвертая — колхозный грузовик. В передней части кузова — музыканты, сзади набилась шумная молодежь. Капоты и буфера утыканы ветками с молодой листвой и полевыми цветами. На антеннах — алые ленты. Передняя машина, в которой сидят молодые, сваха и сват, украшена тяжелыми венками из руты, калужницы и вербы.
За ними бежит толпа детей. Поодаль несутся вприпрыжку несколько зевак. В их числе Прунце Француз, он сосет пальцы. Видно, хотел залезть в кузов, и кто-то из поезжан огрел по лапам.
Музыканты играют марш, провожают. Стекла машин опущены. Мелькают руки, белеют зубы, сверкают улыбающиеся глаза.
Бируте сидит рядом с Тадасом гордая, сосредоточенная. Белое платье, рутовый веночек на голове.
Морта прижимает горящее лицо к стеклу. Проехала… Даже искоса на дом не посмотрела…
В другом окне застыл Лукас. Глаза пустые, будто ветром выдуло, подбородок трясется. Вот-вот заплачет. Еле-еле сдерживается.
— Дангуоле с Миртой в грузовике с музыкантами. Как на посмешище… — Голос Морты.
— Да вот…
— И те спину покажут, как Бируте.
— Да и мы… Чужие, и то… Не стоило…
— Чего не стоило? Что ты смыслишь, что стоило, чего не стоило! — кричит Морта, но в голосе ее больше безнадежности, отчаяния, чем злости и привычного презрения к мужу.
Римша это почувствовал. Обернулся. Хочет сказать что-нибудь, утешить, но, пока находит подходящее слово, Морты уже нет.
Выбежала в сени, спрятав лицо в передник. Навстречу — Лапинас.
— Что стряслось, Мортяле, что? — Схватил за кисть пожелтевшими от табака пальцами, другой рукой полез к пояснице. — Что случилось, лапонька?
— Отстань!
Мотеюс вполголоса смеется, пальцы щекочут Морте подбородок.
— Нет, не отстану, Мортяле, делай что хочешь, а не отстану.
— Так на! — Крепкая пощечина обожгла щеку. Трубка, рассыпая искры, летит в угол.
— Чего бесишься? — Лапинас прислоняется к стене. Вытянувшееся от удивления лицо перекосилось, глаза налились злостью. Еще миг — ударит! Но яростный взгляд Морты останавливает занесенный кулак. Мотеюс зло шипит, словно змея, на которую наступили, втягивает голову в плечи и отстраняется. — Собачья свадьба промчалась. Жалеешь? Беги за ними. Еще успеешь.
— Замолчи, петух. Подстрекнул, рассорил… Скотина бессовестная… — Морта прячет лицо в передник. Судорожно дергаются сгорбленные плечи.
Злость у Лапинаса мгновенно проходит. Душа встала на место, охватила нежность. Подошел, несмело обнял Морту за плечи, погладил волосы, зашептал:
— Не надо, Мортяле. Никто нас не утешит, за нас не отстрадает, самим все придется вытерпеть. Давай уж не будем жаловаться, людям не покажем… Перестань! Они там без нас веселятся, а мы свое и без них возьмем. Я Кашетаса с гармонью позвал. Добрые соседи сойдутся. Спляшем, споем. Даст бог, будет больше шуму, чем у Григаса. Не бойся, сумеем себя показать. Поможешь гостей принять, Мортяле, или не поможешь?
— Пошел уж, пошел, — защищается Морта. Наконец ударяет Мотеюса по неспокойным рукам и убегает в избу, так и не ответив ничего определенного; но Лапинас знает, что туча прошла стороной.
Из сеней дверь в чулан. Лапинас распахнул ее настежь. В нос ударило плесенью, духом преющей одежды. Дневной свет, падающий из крохотного тусклого окошка, скудно освещал каморку, захламленную разными предметами. У стены около корзины с картошкой — мешок муки, тут же мера, искореженное ведро с золой для щелока; у другой стены набитые чем-то ветхие мешки, тяпка, кочерга, заплесневевшие сапоги, мясорубка, кадка с пером. Под потолком на бечевках две полочки, уставленные банками, кувшинчиками, пузырьками да скляночками. Стены увешаны банными вениками и окороками.
— Ты здесь, старуха? — окликнул Лапинас.
Где-то под стеной из кучи тряпья вылезла лохматая старушечья голова. Воспаленные глаза испуганно уставились на мужа. Пожелтевшее лицо исказило некое подобие улыбки.
Оказывается, там была кровать.
— Хвораешь, старуха?
— Хвораю, Мотеюс.
— Хороший день выбрала. Как на грех. Может, соизволишь выздороветь, сердешная?
— Никак не могу, Мотеюс, никак. — Лапинене падает на почерневшую подушку, зарывается в гору старых тулупов. Перекошенная кровать жалобно стонет под ней.
Лапинас подошел поближе, испытующе, с растущей досадой смотрит на жену. На мгновение в его глазах появляется вроде бы сочувствие, но помягчевшее лицо тут же суровеет.
— Лежи, лежи. Хворай, хворай. Отлеживайся. Может, бог даст, выкарабкаешься, — утешил, уходя, но голос звучал, как на похоронах.
Легковушка с молодыми сворачивает во двор апилинкового Совета. Другие машины остаются на большаке, потому что всем во дворе не поместиться.
Старый просторный дом с жестяной крышей, остекленным крыльцом, прежде — собственность Демянтиса, разукрашен первомайскими лозунгами. Над воротами, между двумя каштанами, протянута кумачовая полоса. На ней большими белыми буквами надпись: «Будьте счастливы, создавайте советскую семью». Это товарищи Тадаса — комсомольцы поздравляют своего секретаря.
Во дворе все выстраиваются парами. Во главе молодые, за ними сват со свахой, у тех за спиной Мартинас с Годой — первые дружки, Палюнас с Гаудутите — вторые дружки, дальше Симас с Настуте Крумините, а потом уже остальные: всего будет девять пар. Неслыханно много поезжан! Редкий помнит, чтоб когда-либо было столько пар. А зевак-то, зевак! Каждый сворачивает во двор апилинкового Совета. Дети как козлята скачут через изгородь, лезут сквозь щели. Сени забиты галдящей молодежью. Любопытные кружат под окнами. Всем приспичило посмотреть, как свяжут молодых без ксендза…
Председатель апилинкового Совета Пранас Дауйотас, круглолицый, курносый толстяк, в мыслях ругательски ругает Арвидаса, который выдумал эту непривычную церемонию. Топчется за столом смущенный, зыркая исподлобья на столпившихся в комнате поезжан; не знает, с чего и начинать. Арвидас говорил, надо сказать напутственное слово молодоженам. Помог придумать краткую речь, но, когда нужно, все из головы вылетело, хоть режь. А за окном это проклятое хихиканье, крики: «Ксендз! Ксендз! Надень епитрахиль, Дауйотас!» В комнате и то кто-то, сдается, фыркнул. Черт подери, эти Арвидасовы выдумки хорошо не кончатся!
Тишина становится невыносимой. Кровь приливает Дауйотасу к лицу, стучит в ушах, сдирает кожу с черепа.
— Распишитесь, — уныло говорит он.
Бируте и Тадас подходят к столу, берут протянутую ручку, подписываются. Арвидас многозначительно хмыкает, морщится, будто кислое яблоко откусил.