— Мартинас, чокнутый! Убьешь… — испуганно вскрикивает Года.
Мартинас только страшно смеется.
— Сто километров в час!
— Сумасшедший, сумасшедший…
— Сто десять километров!
Она держалась обеими руками за ремень сиденья. На поворотах он сбрасывал скорость, но тогда становилось еще страшнее: мотоцикл накренялся, и ей казалось, что они вот-вот опрокинутся и разобьются о каменистый хребет большака.
— Сумасшедший, сумасшедший…
Вдруг он, притормозив мотоцикл, свернул на какой-то проселок. В одном месте дорога была залита от канавы до канавы. Мартинас прибавил газу, пустил по луже и влетел в усадьбу МТС. Здесь, сделав круг, вывел мотоцикл на проселок, снова ухнул по болотцу и полетел в сторону деревни. У домика под мельницей погасил мотор и, упираясь ногами, врулил во двор.
— Думаю, ты не против, если мы чуть подсушимся? — спросил он с язвительной иронией.
— Пьян ты, что ли? — зло ответила Года. — Могли ведь убиться.
— Могли. Но на этот раз повезло. Иди в избу. Я принесу дров — растопим огонь.
— Ну и дурак же ты, Мартинас. Я вся мокрая как утенок. Осел!
Мартинас рукой показал на дверь. Она вошла в дом, ежась от неприятного чувства, какое вызывает мокрая одежда. Мартинас завел мотоцикл в сени. Сени были загромождены всяким хламом, среди которого валялось несколько досочек, клепки развалившейся кадки и множество прочей рухляди, годной на топливо. Подсвечивая карманным фонариком, Мартинас набрал добрую охапку дров, наколол щепы, принес из канавы бутылку воды. Пока он прибирался, Года сидела, скорчившись, на кровати и не промолвила ни слова. Даже тогда, когда в очаге весело затрещал огонь, наполняя замерзшую избушку уютным переплясом теней, Года не двинулась с места.
Мартинас, набирая в рот воды из бутылки, здесь же, посреди избы, помыл руки и лицо.
— Иди сюда, полью на руки.
— Осел! — буркнула она, но все же встала и, нагнувшись, подставила ладони.
Вскоре они оба сидели перед огнем. От сохнущей одежды шел пар. Пережитое приключение обоим казалось невероятно глупым и ненужным.
— Если бы не я, ты бы теперь танцевала с этим бидоном сметаны, — сказал Мартинас, — а через какой-нибудь час оба притопали бы сюда. Бедный Бенюс…
— Ничего. От судьбы не уйдешь, — насмешливо отрезала Года.
«Зачем я это сказал? Ведь это неправда…» — зло подумал Мартинас.
— Я был в Вешвиле, у Юренаса, потому и опоздал.
— Это меня нисколечко не интересует. — Она сняла туфлю и выставила к огню; другой рукой, плюя на платок, принялась чистить заляпанные грязью икры.
Не интересует… Да, ей все время было наплевать на то, что его, Мартинаса, заботило больше всего. Этот абсурд с кукурузой… Нет, он не обвиняет ее, бессмыслица сваливать на нее всю вину, но кто знает, может быть, все вышло бы иначе, если бы не ее равнодушие. Ему не хватало твердости, уверенности в себе. Канат, за который он держался, оказался непрочным, и, если бы она ввила в его волокна хоть ничтожную частицу своего «я», он бы не лопнул. Нет! Ее это не интересовало… Ее ничто не интересует, кроме себя самой…
— Ладно, — злобно сказал он. — Могу сказать то, что тебя наверняка заинтересует: был в больнице у Толейкиса («К черту, зачем врать?»). Скоро вернется. Откровенно не сказал, но, кажется, разочарован, что некоторые колхозницы не приходят его проведать…
Года нагнулась и дольше, чем было нужно, ковырялась вокруг второй туфли, пока сняла ее.
— Дальше? — спросила она, притворяясь равнодушной.
— Дальше? — Мартинас глухо рассмеялся. — Тебе очень жарко, девчушка, отойди от огня — уши растают…
— Пустяк. Толейкис такой мужчина, из-за которого можно пожертвовать ушами, — отрезала Года, придя в равновесие.
— Да, он просто чудо! — Мартинаса снова понесла ярость, которая добрый час назад таскала его со скоростью ста километров в час по дорогам. — Вообрази только, знал, что Шилейка расшиб ему макушку, а молчал. Не хотел человека топить. Невиданное благородство! Гигант! Мартинас малого пальца его ноги не стоит. Мартинас… Эх, стоит ли говорить о таком ничтожестве, как Мартинас? Обанкротившийся зампредседателя. Кандидат в мелиораторы, на прокладку труб. Не завтра, так послезавтра пошлют его к черту — Толейкис уж постарается… Правильно рассчитала, девчушка. Какая тебе польза от такого мужа? Позор, бесчестье, бесперспективная жизнь. Чего он ластится, как побитая собачонка к ногам?! Пни и ты. Вон, дохлятина, сгинь с глаз долой! — Мартинас вскочил и снова сел на табурет. Крепко стиснутые кулаки судорожно дергались на коленях.
Года растерянно глядела на весело потрескивающий огонь. Упавшие туфли валялись у босых ног.
— Можешь не завидовать Толейкису, — наконец вымолвила она. — Тем более мне. В жизни не все складывается так, как этого хочется.
— Ты меня никогда по-настоящему не любила, — выдохнул он, вкладывая в эти слова все отчаяние, которым полнилось его сердце. — Тебе бы только позабавиться.
— Т о г д а я тебя на самом деле любила.
— Т о г д а?
— А теперь… думала, что люблю…
— Как всех тех, начиная с учителя? — Он оскорбленно рассмеялся.
— Пожалуй, нет… — Она немного помолчала. Отсветы огня уродовали ее лицо, и она казалась некрасивой, старой и усталой. — Давай будем откровенными, Мартинас. Хоть раз в жизни надо быть откровенными. Да, может, и твоя правда, я только воображала, что тебя люблю, старалась воскресить ту, давно погибшую любовь, настоящую, а на самом-то деле… — Она замолчала, наклонившись, бросила в плиту несколько щепок. Огонь приглох, и в избушке стало темнее. В прояснившиеся квадратики окон глядело по-летнему звездное небо.
— А на самом деле? — спросил он шепотом, не дождавшись ответа.
— Не знаю… Наверное, угодила в твои объятия, спасаясь от другого. Я виновата перед тобой, Мартинас, но что тут можно поделать?
— Толейкис!.. — в отчаянии крикнул Мартинас. — Неужто ты надеешься?..
— Нет, ни на что я не надеюсь. — Он — единственный из знакомых мужчин, от которого я ничего но жду. Если бы надеялась, нам бы не пришлось сейчас с тобой объясняться.
— И все-таки ты его любишь, Года! — застонал Мартинас. — Ведь это бессмысленно, глупо. Почему мы с тобой не можем быть счастливы? Чего тебе во мне не хватает? Научи, укажи, каким мне быть. Все ради тебя сделаю.
— Человек не может сделать больше, чем он может, Мартинас.
— Нет, не говори! Я знаю, я мог быть другим, совсем другим, чем сейчас. Время еще есть, Года…
— И я могла быть другой, Мартинас. Увы… Мы слишком слабы, чтобы сотворить чудо: воскресить то, что давно умерло. В романах пишут: люди любили друг друга, жизнь разделила, потом опять свела, и они счастливо зажили. Может, и счастливо, но истинной-то любви не было. А если и было одно исключение из тысячи, то только потому, что эти люди обладали свойством рождаться сызнова. Любовь не терпит стариков. А мы с каждым днем все старше, Мартинас. — Года встала и повернулась спиной к пылающему огню.
Мартинас тоскливо взглянул на нее. Она была так близко, достаточно руку протянуть — и можно обнять ее. Ведь столько раз так было… Но больше не будет. Годы больше нет — здесь только ее призрак. Она подставляет бок огню, поправляет платье, наклоняется, снова выпрямляется. От сохнущей одежды поднимается пар — теплый, насыщенный запахом ее тела. Но все это обман, иллюзия, как и ее тень, двигающаяся на стене, которую нельзя поймать. Ее больше нет, ее не стало…
Мартинас долго молчал, борясь с отчаянием.
— Я ничего от тебя не требую, — наконец сказал он. — Но хочу, чтоб ты знала, сколько я из-за тебя потерял. Ты обязана знать! Хоть раз в жизни надо быть откровенным — сама ведь говорила. Послушай же! В сорок девятом ваша семья висела на волоске. Я мог, наверное, мог спасти другого человека, и не одного, более того заслужившего, утопив вас, но я спасал вас, Лапинасов, и утопил того человека. Это было сделано ради тебя, Года. Восемь лет я смотрел сквозь пальцы на жульничества твоего отца, мирился; просто сам не понимаю, как это случилось, что я все-таки выгнал его с мельницы. Без сомнения, это твой отец подпалил лачугу Гайгаласов — у меня есть серьезные основания так считать, — но я притворился слепым и глухим. Все это делалось ради тебя, Года!.. Я предавал себя, свои убеждения разменивал на мелочи — на любовь издали, а когда настало время, когда человек может быть сам собой, когда нет никаких препятствий для нашей любви… — Мартинас спрятал лицо в ладонях.