Наконец он услышал голос доктора, а затем еще один нежный и слабый голосок. Он в два прыжка очутился перед дверью, на сей раз распахнутой настежь; на пороге стоял доктор, держа на руках младенца.
— Ну вот, Изидор, — вымолвила Катрин, — теперь я дважды принадлежу тебе: и как возлюбленная, и как мать!
Спустя неделю, в то же время, в ночь с 13 на 14 июля дверь снова отворилась. Из комнаты вышли два человека, неся на носилках женщину и ребенка. За ними следовал верхом на коне молодой человек, постоянно напоминая носильщикам об осторожности. Выйдя на главную дорогу из Арамона в Виллер-Котре, кортеж подошел к запряженной тремя лошадьми отличной берлине, в которую сели мать с ребенком.
Молодой человек отдал слуге приказания, спешился, бросил ему уздечку своего коня и тоже сел в карету. Не останавливаясь в Виллер-Котре и оставив его в стороне, карета проехала парком от Фазаньего двора до конца улицы Ларньи, а затем лошади крупной рысью поскакали в сторону Парижа.
Перед отъездом молодой человек оставил для папаши Клуиса кошелек, набитый золотыми монетами, а молодая женщина — письмо, адресованное Питу.
Доктор Реналь поручился, что, принимая во внимание быстрое выздоровление больной, а также крепкое сложение новорожденного — это был мальчик, — путешествие из Виллер-Котре в Париж в хорошей карете не угрожало никакими осложнениями.
Доверившись мнению доктора, Изидор решился на путешествие, совершенно необходимое ввиду предполагаемого возвращения Бийо и Питу из Парижа.
Господь, иногда неустанно покровительствующий тем, кого позднее он словно оставляет, пожелал, чтобы роды прошли в отсутствие Бийо и Питу; впрочем, отец и не знал, где скрывается его дочь, а Питу в своем простодушии даже не заметил, что Катрин была беременна.
К пяти часам утра карета подъехала к воротам Сен-Дени. Однако путешественники не смогли проехать бульварами из-за скопления народа по случаю праздника.
Катрин высунулась из кареты и сейчас же с криком отпрянула от окна и спряталась у Изидора на груди.
Первыми, кого она увидела среди федератов, оказались Бийо и Питу.
VI
14 ИЮЛЯ 1790 ГОДА
Работа, в результате которой огромная равнина должна была превратиться в необъятную долину меж двух холмов, была в самом деле завершена вечером 13 июля благодаря тому, что в ней принял участие весь Париж.
Многие из землекопов, желая быть уверенными в том, что на следующий день они найдут себе место, там же и ночевали, словно победители на поле боя.
Бийо и Питу присоединились к другим федератам и вместе с ними заняли место на бульваре. По воле случая, как мы видели, место, предназначавшееся для депутатов от департамента Эны, находилось именно там, где остановилась карета, в которой приехала в Париж Катрин вместе со своим сыном.
Цепочка, состоявшая исключительно из федератов, вытянулась от Бастилии до бульвара Бон-Нувель.
Каждый парижанин изо всех сил старался как можно лучше принять дорогих гостей. Когда стало известно, что прибыли бретонцы — старшие дети свободы, покорители Бастилии вышли к ним навстречу к Сен-Сиру и уже не отпускали от себя.
В то время наблюдались небывалые проявления бескорыстия и патриотизма.
Трактирщики собрались и единодушно решили не повышать цен, а, напротив, снизить их. Вот пример бескорыстия!
Журналисты, вечно соперничающие друг с другом и ведущие эту постоянную войну так страстно, что лишь разжигают ненависть, вместо того чтобы примирить противоборствующие стороны, — так вот журналисты, ну, по крайней мере, двое из них: Лустало и Камилл Демулен — предложили пишущим заключить федеративный пакт. Они отказывались от всякого соперничества, от всякой зависти; они обещали соревноваться отныне лишь в том, что содействует общественному благу. Вот пример патриотизма!
Это предложение, увы, не получило отклика в газетах, оставшись — и теперь, и на будущее — всего-навсего красивой утопией.
Национальное собрание получило, в свою очередь, долю электрического разряда, колебавшего Францию подобно землетрясению. За несколько дней до того оно по предложению г-на де Монморанси и г-на де Лафайета упразднило наследование титулов, отстаивавшееся аббатом Мори, сыном деревенского сапожника.
А еще в феврале Национальное собрание отменило наследование вины. Оно решило ввиду намечавшейся казни через повешение братьев Агасс, осужденных за изготовление фальшивых векселей, что эшафот не будет считаться бесчестьем ни для детей, ни для родителей осужденных.
Кроме того, в тот же день, когда Национальное собрание отменило передачу привилегий по наследству, когда оно отменило ответственность детей за вину родителей, какой-то немец с берегов Рейна, сменивший имя Жан Батист на Анахарсис — Анахарсис Клоотс, прусский барон, родившийся в Клеве, появился в Собрании как депутат от всего рода человеческого. Он привел с собой человек двадцать разных народов в их национальных костюмах; все бывшие изгнанники, они решили требовать от имени народов, единственных законных правителей, свое место в федерации.
"Оратору рода человеческого" было предоставлено место.
С другой стороны, влияние Мирабо чувствовалось ежедневно: благодаря этому могучему воину двор приобретал все новых сторонников не только в рядах правых, но и среди левых. Национальное собрание чуть ли не с энтузиазмом проголосовало за выделение по цивильному листу двадцати четырех миллионов королю и четырех миллионов — королеве.
Таким образом, к ним с избытком вернулись двести восемь тысяч франков долга, уплаченные кредиторам красноречивого трибуна, и шесть тысяч ливров ренты, назначенные ему ежемесячно.
В конечном счете Мирабо не ошибся и относительно настроения в провинциях: те из федератов, кто был принят Людовиком XVI, принесли в Париж восторг по отношению к Национальному собранию, но в то же время благоговение перед королевской властью. Они обнажали перед г-ном Байи шляпы с криками "Да здравствует нация!" и в то же время преклоняли колени перед Людовиком XVI и опускали к его ногам шпаги с возгласами "Да здравствует король!".
К несчастью, король не был поэтом, не был рыцарем, он не умел правильно отвечать на подобные движения души.
К сожалению, королева была чересчур горда: проникнутая лотарингским духом, она не оценила должным образом свидетельства душевного расположения народа.
И кроме того, — несчастная женщина! — она вынашивала мрачную мысль, нечто похожее на темное пятно на солнце.
Этим мрачным, темным пятном, терзавшим ее сердце, было отсутствие Шарни.
Шарни ведь мог бы вернуться, однако он по-прежнему оставался при г-не де Буйе.
Когда она впервые увидела Мирабо, ей пришла в голову мысль: почему бы ради развлечения не пококетничать с этим человеком? Мощный гений льстил самолюбию королевы и женщины тем, что готов был лечь у ее ног. Но что такое в конечном счете для сердца чей бы то ни было гений? Что значат для страстей эти триумфы самолюбия, эти победы тщеславия? Королева как женщина увидела в Мирабо прежде всего заурядного мужчину с нездоровой тучностью, изуродованным оспой морщинистым лицом, обвисшими щеками, покрасневшими глазами, опухшей шеей; она сейчас же мысленно противопоставила его графу де Шарни — элегантному дворянину в расцвете лет и зрелой мужской красоты, блестящему офицеру, которому так шла военная форма, придававшая ему вид короля сражений. А Мирабо в те минуты, когда гений не воодушевлял его властного лица, походил в своем костюме на переодетого каноника. Королева пожала плечами, тяжело вздохнула, опустила глаза, покрасневшие от слез и бессонных ночей. Пытаясь мысленно преодолеть разделяющее ее и любимого расстояние, едва сдерживая рыдания, с болью в голосе она прошептала: "Шарни! О, Шарни!"
Какое дело было в подобные минуты этой женщине до того, что целые народы готовы были пасть к ее стопам? Какое значение для нее имели эти людские волны, будто поднявшиеся во время прилива по воле всех четырех посланных с небес ветров и разбивавшиеся о ступени трона с криками: "Да здравствует король! Да здравствует королева!" Стоило знакомому голосу шепнуть ей на ухо: "Мария! Я все тот же! Антуанетта! Я вас люблю!", и она готова была бы поверить, что и вокруг нее ничто не изменилось; один этот голос сделал бы больше для успокоения ее души, для того чтобы разгладилось ее чело, чем все эти крики, все эти обещания, все эти клятвы.