И вот 14 июля безучастно наступило в положенное ему время, вызвав к жизни великие и незначительные события, составляющие историю обездоленных и могущественных, народа и королевской власти.
Неужели этот кичливый день 14 июля не догадывался, что ему суждено осветить собою неслыханное, неведомое доселе, великолепное зрелище, если явился он хмурым, дождливым и ветреным?
Однако французский народ известен своей веселостью: он готов даже дождь в праздничный день встретить с улыбкой.
Национальные гвардейцы Парижа и федераты, съехавшиеся из провинций, смешались на бульварах; с пяти часов утра они мокли под дождем, умирали с голоду, но смеялись и пели.
Парижские обыватели не могли уберечь их от дождя, зато приняли решение спасти от голода.
Изо всех окон парижане стали спускать веревки с привязанными к ним булками, окороками, бутылками с вином.
И так было на всех улицах, где они проходили. По пути их следования сто пятьдесят тысяч человек заняли места на возвышениях Марсова поля, а еще сто пятьдесят тысяч встали позади них.
Что до амфитеатров Шайо и Пасси, то они были забиты людьми, число которых невозможно было определить.
Он был великолепен, этот цирк, огромный амфитеатр, величественная арена, где произошло объединение Франции и где однажды должно состояться объединение всего мира!
Суждено нам увидеть этот праздник или нет — какое это имеет значение? Увидят наши сыновья, увидит грядущий век!
Одно из величайших заблуждений человека — вера в то, что весь мир создан ради его коротенькой жизни, в то время как именно это сцепление человеческих жизней, кратких, эфемерных мгновений, почти невидимых никому, кроме Божьего ока, и составляет время, то есть более или менее продолжительный период, в течение которого Провидение, эта Исида с четырьмя сосцами, наблюдающая за народами, свершает свою таинственную работу, продолжает непрестанное созидание.
Конечно, все, кто был там, верили, что вот-вот ухватят ее за оба крыла, эту богиню-беглянку, называемую Свободой, которая вырывается из рук и исчезает, чтобы появиться вновь с каждым разом еще более гордой и блестящей.
Они заблуждались, как потом ошиблись и их сыновья, полагая, что потеряли ее навсегда.
А какая радость охватывала толпу, какая вера вселялась в сердца тех, кто сидел или стоял, как и тех, кто, пройдя по деревянному мосту, переброшенному от Шайо, затопили Марсово поле, хлынув через триумфальную арку!
По мере того как на Марсово поле входили батальоны федератов, при виде этой поразительной картины восторженные крики рвались из самой глубины души изумленных присутствовавших.
Подобное зрелище и в самом деле никогда еще не открывалось человеческому глазу.
Марсово поле, преобразившееся как по волшебству, меньше чем за месяц стало долиной окружностью в целое льё!
На четырехугольных откосах этой долины сидят или стоят триста тысяч человек!
Посредине высится алтарь отечества, а к венчающему алтарь обелиску ведут четыре лестницы соответственно четырем его граням!
На каждом из четырех углов сооружения — огромные курильницы; в них дымится ладан, который воскуривается только во имя Господа Бога! — так решило Национальное собрание.
На каждой из четырех граней обелиска — надписи, всему миру возвещающие о том, что французский народ свободен, и призывающие к свободе другие народы!
О величайшая радость наших отцов! При виде всего происходившего ты была столь всесильна, глубока, неподдельна, что твои отголоски дошли и до нас!
Однако небеса были красноречивы, как античные предзнаменования!
Каждое мгновение приносило с собой сильный ливень, порывы ветра, мрачные тучи: 1793-й, 1814-й, 1815-й!
Время от времени сквозь разрывы в тучах пробивался солнечный луч: 1830-й, 1848-й!
О пророк! Если бы ты явился предсказать будущее этому миллиону людей, как бы они тебя приняли?
Как греки принимали Калхаса, как троянцы принимали Кассандру!
Впрочем, в этот день раздавались всего два голоса: голос веры и вторящий ему голос надежды.
Перед зданиями Военной школы были построены крытые галереи.
Эти галереи были задрапированы и увенчаны трехцветными флагами. Галереи предназначались для королевы, придворных и членов Национального собрания.
Два одинаковых трона, отстоявшие один от другого на три шага, предназначались для короля и председателя Национального собрания.
Король, получивший только на один день звание верховного главнокомандующего национальной гвардией Франции, передал командование генералу Лафайету!
Итак, Лафайет был в этот день генералиссимусом-коннетаблем, которому подчинялась шестимиллионная армия!
Его судьба спешила к вершине! Она давно переросла его самого и скоро должна была закатиться и угаснуть.
В этот день она находилась в своем апогее. Но, как ночные привидения, перерастающие человеческие очертания, она разрослась лишь для того, чтобы истаять, испариться, исчезнуть навсегда.
Пока еще во время праздника Федерации все было реальным и обладало силой реальности: и народ, который скоро скажет "долой"; и король, которому предстоит лишиться головы; и генералиссимус, белый конь которого унесет его в изгнание.
Под ледяным дождем, под резкими порывами ветра, в свете редких лучей не солнца даже, а просто дневного света, сочившегося с небес сквозь рваные облака, федераты входили в необъятный цирк через три пролета триумфальной арки; вслед за авангардом, если можно так выразиться, около двадцати пяти тысяч парижских выборщиков развернулись двумя полукругами и обступили цирк; за ним встали представители Коммуны и, наконец, члены Национального собрания.
Для каждого из прибывавших было предусмотрено свое место на галереях, примыкавших к Военной школе, и потому толпа текла ровно и спокойно, вскипая лишь, подобно волне, перед скалой — алтарем отечества — и обтекая его с обеих сторон, а потом смыкаясь вновь и уже касаясь головой галерей, тогда как хвост огромной змеи еще завивался своим последним кольцом у триумфальной арки.
За выборщиками, представителями Коммуны и членами Национального собрания следовали, замыкая шествие, федераты, военные депутации и национальные гвардейцы.
Каждый департамент нес свое отличительное знамя; однако эти знамена связывал между собой, охватывал, делал национальными огромный пояс трехцветных знамен, свидетельствовавший в глазах и сердцах присутствовавших о том, что существуют лишь два слова, с которыми народы — Божьи работники — свершают великие деяния: "Отечество" и "Единство".
В это время председатель Национального собрания сел в свое кресло, король — в свое, королева заняла место на трибуне.
Увы! Бедная королева! Двор ее имел жалкий вид. Ее лучшие подруги испугались и покинули ее. Возможно, если бы стало известно, что благодаря Мирабо король получил двадцать пять миллионов, кто-нибудь из них и вернулся бы; но они об этом не знали.
Что же до того, кого Мария Антуанетта тщетно искала глазами, то ей было известно, что его не завлечь ни золотом, ни могуществом.
В отсутствие графа де Шарни ей хотелось видеть рядом с собой хоть одно дружеское и преданное лицо.
Она спросила, где виконт Изидор де Шарни и отчего в то время, когда у королевской власти так мало сторонников в окружающей их необъятной толпе, истинных защитников не видно ни вокруг короля, ни у ног королевы.
Никто не знал, где находится Изидор де Шарни; а если бы кто-нибудь и сказал королеве, что в это самое время он перевозил свою возлюбленную, простую крестьянку, в скромный домик, построенный на склоне холма Бельвю, королева бы, верно, пожала плечами от жалости, если бы, разумеется, это сообщение не заставило ее сердце сжаться от зависти.
Кто знает, может быть, наследница цезарей отдала бы трон и корону, согласилась бы стать безвестной крестьянкой, дочерью простого фермера, лишь бы Оливье продолжал любить ее так же, как Изидор любил Катрин.
Возможно, именно об этом размышляла она в ту минуту, когда Мирабо, поймав один из ее загадочных взглядов, блеснувший то ли небесным лучом, то ли грозовой молнией, громко воскликнул: