Пускай рассвет не наступает, пока она не придет.
Около четырех пополудни начало смеркаться, и с тех пор я не выходила из своей комнаты. С пустыми полками она выглядит непривычно – половина моих книг упакована в коробки. Сперва я уложила все их в дорожный сундук, и он, разумеется, получился совершенно неподъемным. Брать с собой нужно только то, что нам по силам унести, – я только сегодня сообразила. Очень жаль, что не раньше: коробки с книгами я могла бы отправить в Париж почтой, а теперь уже слишком поздно. Поэтому пришлось выбирать, какие взять, какие оставить. Вместо Кольриджа я взяла Библию – потому лишь, что на форзаце в ней инициалы Хелен. Думаю, Кольриджа удастся приобрести впоследствии. Из папиного кабинета я взяла пресс-папье – цельный стеклянный полушар с двумя морскими коньками в нем, которых я любила рассматривать в детстве. Всю одежду Селины я упаковала в один чемодан – то есть всю, за исключением дорожного платья винного цвета, плаща, чулок и пары башмаков. Их я разложила на кровати, и сейчас, в полумраке, чудится, будто Селина лежит там, погруженная в сон или обморочное забытье.
Я даже не знаю, придет ли она в тюремной одежде, или же духи доставят ее ко мне голой как дитя.
Скрипит кровать Вайгерс, шипят угли.
Без четверти десять.
Без малого одиннадцать.
Утром пришло письмо из Маришеса, от Хелен. Она пишет, что дом роскошный, но Артуровы сестры весьма высокомерны. Присцилла предполагает, что забеременела. В поместье есть замерзшее озерцо, где они катаются на коньках. Прочитав это, я закрыла глаза. Перед мысленным взором возникло ясное видение: Селина, с рассыпанными по плечам волосами, в малиновом капоре и бархатном плаще, скользит на коньках по льду; должно быть, мне вспомнилась какая-то картина. Я представила, как качусь с ней рядом, полной грудью вдыхая колкий студеный воздух. Я представила, как все было бы, если бы я отвезла Селину не в Италию, а к сестре в Маришес. Если бы сидела рядом с ней за ужином, делила с ней комнату, целовала ее…
Не знаю, что больше напугало бы моих близких: что она спирит, или что бывшая осужденная, или что женщина.
«Миссис Уоллес сообщила нам, – писала Хелен, – что ты работаешь и находишься в раздражительном состоянии. Из чего я заключаю, что с тобой все в порядке! Однако не заработайся настолько, чтобы забыть приехать к нам. Мне очень нужна моя золовка, которая спасет меня от золовок Присциллы! Пожалуйста, напиши мне хотя бы».
Днем я написала Хелен. Отдала письмо Вайгерс и смотрела в окно, как она осторожно несет его к почтовому ящику: все, теперь уже не вернуть. Однако письмо я адресовала не в Маришес, а в Гарден-Корт и сделала на нем пометку: «Хранить до возвращения миссис Прайер». Оно гласит следующее:
Дорогая Хелен!
Странное письмо пишу я тебе – наверное, самое странное из всех, какие писала в жизни и подобное которому мне едва ли придется писать еще когда-нибудь, если мои планы осуществятся! Хотелось бы изложить все ясно и убедительно. Хотелось бы, чтобы ты не стала ненавидеть или жалеть меня из-за того, что я собираюсь сделать. Какой-то своей частью я сама себя ненавижу – той частью, которая понимает, что своим поступком я навлеку позор на мать, на Стивена и на Прис. Хотелось бы, чтобы ты сожалела о нашем расставании, но не ужасалась обстоятельствам моего ухода. Чтобы вспоминала меня с теплотой, а не с болью. Твоя боль не поможет мне там, куда я ухожу. Но твоя теплота поможет моей матери и брату, как уже помогла однажды.
Если кто-нибудь станет искать причины моего поступка, хотелось бы, чтобы их нашли во мне и в моей странной натуре, из-за которой я оказалась в таком противоречии с миром и его устоями, что не смогла найти в нем места, где смогла бы жить спокойно и счастливо. Так было всегда, и ты, разумеется, знаешь это лучше, чем кто-либо. Но ты не знаешь, какие видения мне были, не знаешь об иной, прекрасной жизни, которая открывается передо мной! К ней меня привела одна чудесная, странная девушка. Тебе станут рассказывать о ней дурное, представят ее существом низким и заурядным, а мое чувство к ней чем-то непристойным и извращенным. Но ты поймешь: в нем нет ничего непристойного. Это просто любовь, Хелен, просто любовь!
Я не могу жить без нее!
Мать всегда считала меня своенравной. И это тоже припишет моему своенравию. Но при чем здесь оно? Я не иду наперекор своей судьбе, я просто ей отдаюсь! Я оставляю одну жизнь, чтобы обрести новую и лучшую. Я убываю далеко-далеко, как, наверное, и было мне всегда предназначено.
…спешу поближе к солнцу, в дивный край,
Где лучше спится…
Я рада, Хелен, что у тебя есть мой добрый брат.
И далее подпись. Цитата мне нравится, но писала я ее со странным чувством, думая: в последний раз я цитирую чужие строки. Ибо с той минуты, как Селина придет ко мне, я начну жить собственной жизнью!
Когда же она придет? Сейчас двенадцать. Ночь, неистовая с самого начала, ярится все пуще. Почему бурное ненастье всегда усиливается к полуночи? Селина в своей камере не слышит диких завываний ветра. Буря застигнет ее врасплох, закрутит, истреплет, измочалит – а я не могу ничего для нее сделать, только ждать. Когда же она придет? Сказала – перед рассветом. Сколько еще до рассвета? Шесть часов.
Надо выпить лауданума, – возможно, тогда она легче найдет путь ко мне.
Надо поглаживать пальцами бархотку – она сказала, бархотка притянет ее ко мне сквозь тьму.
Час пополуночи.
Два пополуночи – еще час прошел. Как быстро он минул здесь, на бумаге! Но я словно целый год прожила.
Когда же она придет? Половина четвертого – говорят, именно в это время суток умирают люди, но вот папа умер средь бела дня. С последней ночи папиной жизни я еще ни разу не бодрствовала столь чутко и напряженно. И тогда столь же страстно молилась, чтобы он не уходил от меня, как сейчас молюсь, чтобы она пришла ко мне. Действительно ли он смотрит на меня, как говорит Селина? Действительно ли видит, как мое перо бежит по бумаге? Ах, отец, если ты видишь меня сейчас… если видишь, как она ищет меня в непроглядном мраке… направь наши души друг к другу! Если ты любил меня, яви свою любовь сейчас – и приведи ко мне ту, кого люблю я!
В душу начинает заползать страх, а бояться мне никак нельзя. Я знаю, она придет, ибо не может не чувствовать притяжение моих мыслей, устремленных к ней. Но какой она придет? Воображение рисует Селину изнуренной, мертвенно-бледной… больной или обезумевшей. Я взяла все ее платья – не только дорожное, но и жемчужно-серое с нижней юбкой в цвет ее глаз и белое с бархатной отделкой – и разложила по комнате так, чтобы мерцали в свете свечи. Теперь кажется, что она повсюду вокруг меня, словно отраженная в призме. Я достала ее увязанные в косу волосы, распустила, расчесала и заплела заново. Косу держу в руках и время от времени целую.
Когда же Селина придет? Пять часов, ночь все еще чернее черного… ах, мне сделалось дурно от неистового напряжения чувств! Я бросилась к окну и рывком подняла раму. Ворвавшийся ветер взметнул пламя в камине, яростно трепал мои волосы и безжалостно сек лицо градом – но я все вглядывалась в кромешный мрак, ища Селину. Кажется, я кричала ее имя – да, кричала, и ветер отзывался эхом. Я дрожала – и дрожью своей сотрясала весь дом, даже Вайгерс почувствовала. Я услышала скрип половиц под ее кроватью, услышала, как она заворочалась во сне, – и бархотка стянула мою шею туже прежнего. Должно быть, Вайгерс вздрогнула и вскинулась с подушки, услышав, как я кричу: «Когда ты придешь? Когда ты придешь?» – и снова отчаянно зову: «Селина!» Но крик мой опять отозвался эхом, хлестнувшим мне в лицо с порывом града.
Но только в эхе этом мне почудился также и голос Селины, произнесший мое имя. Я неподвижно застыла, вся обратившись в слух; и Вайгерс затихла, пробужденная от сна. Даже ветер немного улегся и град ослаб. И река была темна и спокойна.