— Dio, — я покачал головой, делая вид, что вспоминаю. — Я тогда думал, что эта девушка — беглая монашка. После того, как я кончал, она принималась плакать и просить, чтобы я перерезал ей горло, говорила, что так она хочет искупить свои грехи. Я всё время думал, что когда-нибудь какой-нибудь подонок может поймать её на слове. И так и оставить с перерезанным горлом и раскинутыми в стороны руками, как на Распятии.
Никколо так и не поднёс кружку ко рту, а словно вдруг обессилев, со стуком опустил её обратно на стол, и я почувствовал, как в моей груди начинает расцветать пока ещё слабое свирепое возбуждение. «Да, — подумал я, — да, да!»
— Матерь Божья, — проговорил он, пытаясь рассмеяться. — От такой девчонки лучше держаться подальше. С такими девчонками, знаешь ли, того и гляди может случиться беда.
— Может быть. — Я небрежно пожал плечами, но свирепое возбуждение в моей груди всё нарастало. Надо быть очень, очень холодным человеком, чтобы совершенно спокойно выслушивать историю, так ярко напоминающую твоё последнее преступление — а Никколо, насколько я мог судить, холодностью отнюдь не отличался. Он приклеил к своему лицу широкую ухмылку, но поднятые уголки его рта дёргались, а глаза так выпучились, что стали видны белки сверху и снизу от радужки.
К счастью, он был к тому же ещё и сильно пьян. А опьянение вкупе с чувством вины хорошо развязывает языки.
— Ты получаешь от девчонки свою долю удовольствия, — сказал я, — и не всё ли тебе равно, что с ней случится потом? Если и случится беда, то ты в том не виноват.
— Иногда бывает, что и виноват, — пробормотал он. — Иногда всё начинает идти не так, да так быстро...
Капля пота скатилась по его шее и исчезла под воротником.
— И что пошло не так? — шепнул я.
— Он просто хотел девчонку, понимаешь? Простую девчонку — простые девчонки задешево выделывают такие штуки, которые куртизанки соглашаются делать, только если заплатишь вдвое. — Во рту у Никколо уже была каша. Ещё немного — и он пьяно заплачет, а потом — захрапит на столе. Мне придётся работать быстро.
— А что случилось потом? — Я говорил мягко, как священник в исповедальне.
Никколо зажмурил глаза, потом моргнул.
— Ну, мы и повели его в кабак.
Я обвёл пальцем край кружки.
— Мы?
Глаза Никколо больше не смотрели на меня, они были устремлены в пространство, и он явно видел там нечто ужасное.
— Мы с Луисом — он человек кардинала, приехал с ним из Валенсии — он один из его управляющих. Раньше он мне нравился.
— А теперь больше не нравится? — Испанец. Не венецианец, а всё-таки испанец.
Никколо содрогнулся всем телом.
— Только не после того, как он... Господи, помилуй мою душу... — По щекам Никколо покатились слёзы, и он неуверенно перекрестился. — Господи, помилуй её душу... Бедная девушка... Я заплатил, я заказал заупокойную мессу по её душе.
— Правда? — мягко сказал я. Цветок свирепого возбуждения в моей груди полностью распустился, и я ощутил во рту его вкус — горький прилив торжества. — Правда, приятель?
Но он меня уже не слышал. Его голова упала на сложенные на столе руки, и он засопел и захрапел.
Когда я пришёл в «Смокву» следующим вечером, я не взял своих карт. Вместо них я взял книгу — потрёпанный томик писем Цицерона. Большинство из них я знал наизусть, но что поделаешь — «Илиаду» мне пришлось продать, чтобы заплатить за похороны Анны. Печальные и убогие похороны, со священником, который даже не пытался скрыть, что он пьян; кроме него на них присутствовал только я да несколько служанок из таверны. Никого из семьи Анны, разумеется, не было — девушки, у которых есть любящие семьи, не заканчивают свои дни, распятыми на кабацких столах.
Я перечитывал Consolatio[40] Цицерона[41], положив ноги на стол, когда в общий зал трактира вошёл Никколо. Было уже недалеко до полуночи, но увидев меня, он меня окликнул, и я позволил ему уговорить меня сыграть с ним в кости. Было похоже, что он ничего не помнил о своих вчерашних пьяных излияниях, хотя он уныло шутил об охранниках, которые не умеют пить и засыпают, если выпьют слишком много. Я уверил его, что сам заснул задолго до него, и начал опять проигрывать. Он начал было размякать под воздействием выпитого вина и хорошего выигрыша, когда к нему вдруг подошёл худой мужчина в строгом сером камзоле и с раздражённым видом схватил его за плечо.
— Опять напиваешься допьяна? — резко сказал он. — Ты же знаешь, его высокопреосвященство желает, чтобы его телохранители всегда были начеку, ведь мы не знаем, когда нас могут вызвать в Ватикан. Капитан велит отрезать тебе уши и повесить их тебе на шею, если тебя не окажется на месте, когда начнётся рассветная смена. Давай, давай, вставай... — И он потянул Никколо за мускулистую руку.
— Луис, — молвил я.
Он окинул меня холодным взглядом.
— Да? — спросил он. В его речи слышался лёгкий испанский акцент. Невысокий мужчина с чистыми руками и аккуратно подстриженными ногтями. Опрятная рубашка, безупречно выстиранные рейтузы, на поясе вместо кинжала висит пенал с перьями. Как раз такой человек мог сопровождать упрямого юнца в его вылазке в трущобы на поиски дешёвых шлюх, чтобы держать его в узде и в случае чего подчистить за ним, если тот заиграется.
Он сделал лёгкое движение рукой, как бы отмахнувшись от меня, словно от мухи, потом опять принялся честить Никколо. Тот сконфуженно встал из-за стола и кивком попрощался со мною. Испанец поторапливал его; на мгновение ворот его рубашки раскрылся, обнажая шею.
В низу его горла я различил три едва заметные уходящие под рубашку царапины. Как будто его оцарапала ногтями женщина, причём очень сильно.
Испанец раздражённо поправил воротник и вместе с Никколо затерялся в толпе. Я засунул Цицерона обратно за пазуху камзола. Нынче ночью мне больше не понадобятся книги.
Я держался от них на расстоянии и шёл на звук высокого раздражённого голоса дона Луиса. Пока было светло, я хорошо разведал местность вокруг постоялого двора «Смоква» и теперь бесшумно двигался во тьме. То было наиболее опасное время ночи: когда самые ранние пташки ещё не вышли на улицу, когда последние выпивохи, шатаясь, возвращаются домой, когда таящиеся по углам грабители и убийцы надеются отобрать ещё один кошелёк или убить ещё одну жертву, перед тем как с рассветом отправиться восвояси. Нет поры лучше для того, чтобы совершить убийство.
Я быстро прокрался вперёд, сделал во мраке петлю почти у них под носом, но они были слишком заняты, всматриваясь в тёмные углы, чтобы увидеть то, что творилось у них под ногами. Скользнув в глубокую тень огромного палаццо, я остановился и подождал, пока две неясных фигуры не пересекут площадь. Потом набрал в грудь воздуха и гулким голосом крикнул в темноту:
— Дон Луис!
Они остановились и завертели головами. Луну закрыла пелена облаков, ночной воздух был тёплым. Я различил запахи дорожной грязи и конского навоза. Где-то заскулила собака, в проулке, кажется, кто-то плакал, наверное, нищенка. Никколо казался теперь просто большой тенью рядом с тенью пониже, но я всё-таки разглядел, что он перекрестился.
—Дон Луис! — крикнул я снова. — Почему вы пригвоздили её к столу?
Испанец тотчас резко повернулся на звук моего голоса, вглядываясь во тьму и шумно, сердито выдыхая носом. Поглупевший от выпитого вина и ничего не видящий в темноте Никколо невнятно пробормотал:
— Она вырывалась.
— Молчать! — зашипел испанец.
— Она вырывалась, — почти плача, повторил Никколо, — и Луис сказал, что у парня будет больше шансов её поиметь, если она будет лежать неподвижно. И взял кухонные ножи...
— Я сказал молчать! — рявкнул дон Луис и — надо же — сам послушался собственного приказа. Больше он уже ничего не скажет.
Я не прошептал молитвы, когда моя рука метнула нож. Говорят, святой Юлиан, который при жизни был рыцарем-госпитальером[42], присматривает за душами убийц, но он занимается только раскаявшимися убийцами, мне же за всю мою короткую жалкую жизнь никогда не хотелось в чём-нибудь каяться меньше, чем в эту минуту. Я только прошептал: «Анна», и её имя словно придало клинку, что вылетел из моей руки, крылья, и он понёсся прямо, как копьё. Я увидел блеск стали в просочившемся сквозь облака свете луны, услышал бульканье крови, которой мой нож не давал хлынуть из горла испанца, и понял, что попал, куда метил.