— Итак, — заговорила она, — что вы хотели ей сказать?
Она все-таки решила действовать по плану.
— Я хотел поговорить с ней об искусстве и литературе с большой буквы; возможно, затронуть и другие предметы. Кроме того, я предложил бы встретиться еще раз-другой, просто чтобы познакомиться поближе. А потом уехал бы.
— Уехал? Почему?
— Чтобы проверить, сумею ли забыть вас.
Она повернулась к нему, и ее лицо оказалось на свету.
— Я не верю, что сумеете… еще раз…
— Да, — согласился он. — Боюсь, мне это не под силу.
— И вы уверены, что больше ни в кого не влюблены? Что нас только двое?
— Нас только двое, — заверил он.
Она стояла, положив руку на спинку старого пустующего кресла Эбнера.
— Вам придется выбирать, — заявила она.
Ее била дрожь.
Он подошел и остановился рядом.
— Мне нужна Энн.
Она протянула ему руку:
— Как я рада, что вы сказали «Энн»! — И рассмеялась.
Бежевые перчатки
Он всегда вспоминал ее такой, как увидел в первый раз: одухотворенное личико, направленные носками вниз и едва достающие до земли коричневые ботинки и маленькие руки в бежевых перчатках, лежащие на коленях. Осознать, что он обратил внимание на нее — скромно одетую полудетскую фигурку, одиноко сидящую на скамейке между ним и закатным солнцем, — ему удалось не сразу. Несмотря на любопытство, застенчивость помешала ему рискнуть намеренно встретиться с ней взглядом, но, едва пройдя мимо, он вновь увидел ее как наяву: бледное овальное лицо, коричневые ботинки и маленькие бежевые перчатки, лежащие одна поверх другой. Всю дорогу по Броуд-уок и через Примроуз-Хилл он видел ее силуэт на фоне заходящего солнца. Точнее, видел задумчивое лицо, опрятные коричневые ботинки и маленькие сложенные руки до тех пор, пока солнце не спряталось за высокими трубами пивоварни в Суисс-Коттедж.
На том же месте она оказалась и на следующий вечер. Обычно он возвращался домой по Хэмпстед-роуд, и лишь иногда, обольщенный красотой вечера, выбирал длинный путь — по Риджентс-стрит и через парк. Тихий парк часто нагонял на него тоску, заставлял острее ощутить свое одиночество.
Он условился с собой, что дойдет только до Большой Вазы. Если ее там нет, а она вряд ли окажется там, он свернет на Олбани-стрит. Среди уличных лотков с дешевыми иллюстрированными газетами и лавок с подержанной мебелью, поблекшими гравюрами и эстампами ему будет на что поглазеть, не погружаясь в мысли о себе. Но, шагнув в ворота, он заметил ее вдалеке и вдруг понял, как был бы разочарован, если бы место напротив клумбы красных тюльпанов оказалось незанятым. Чуть поодаль от нее он помедлил, делая вид, будто любуется цветами. Он рассчитывал украдкой, не возбуждая подозрений, лишь взглянуть на нее, если представится возможность. Один раз ему удалось осуществить свое намерение, но при второй попытке их взгляды встретились, или же ему показалось, что встретились, и он, густо покраснев, поспешил прочь. И опять она последовала за ним — точнее, предшествовала ему. На каждой скамье на фоне заходящего солнца он отчетливо видел ее: бледное овальное личико, коричневые ботинки, бежевые перчатки, лежащие одна поверх другой.
Только теперь на ее маленьких нежных губах угадывался легчайший намек на робкую улыбку. Вдобавок расстаться она не спешила, прошла с ним по Куинс-Кресент и Молден-роуд и покинула, лишь когда он свернул на Карлтон-стрит. В коридоре было темно, подниматься по лестнице пришлось ощупью, но, коснувшись рукой двери своей единственной комнаты под самой крышей, он понял, что уже не так боится одиночества, которое поджидает его дома.
Весь день в неопрятной конторе на Абингдон-стрит, Вестминстер, с десяти до шести снимая копии судебных дел и прошений, он думал, что скажет ей, составлял тактичные фразы, которые помогли бы ему завязать разговор. До Портленд-плейс он репетировал их про себя. Но у Кембриджских ворот, едва он увидел впереди маленькие бежевые перчатки, слова разбежались, — вероятно, чтобы вновь вернуться к нему уже у ворот на Честер-роуд, — поэтому мимо нее он прошел на негнущихся ногах, торопливыми шагами, сосредоточенно глядя прямо перед собой. Так бы и повелось, если бы однажды он не увидел, что ее нет на привычном месте. Скамью захватила стайка шумных детей, и деревья и цветы вокруг внезапно показались ему тусклыми. От страха защемило сердце, он заспешил прочь, подгоняемый скорее потребностью в движении, чем определенной целью. И сразу за клумбой герани увидел ее, сидящую на стуле, встал как вкопанный прямо перед ней и почти сердито выпалил:
— А, вы здесь!
Подобных слов не значилось в подготовленной речи, с которой он хотел начать знакомство, но и эти были ничем не хуже, а может, и получше.
Ни его слова, ни тон не вызвали у нее недовольства.
— Это из-за детей, — объяснила она. — Им хотелось поиграть, и я решила сесть подальше.
Услышав это, он без колебаний занял соседний стул, и вскоре обоим уже казалось, что они знают друг друга с тех времен, когда Господь только насадил парк между Сент-Джонс-Вуд и Олбани-стрит.
Каждый вечер они засиживались там, слушая то молящее и страстное пение дрозда, то призыв радости и надежды скворца. Ее вежливая кротость была ему по душе. Дерзкие жесты, лукавые и манящие взгляды, которыми порой одаривали его женщины на улице или в дешевой закусочной, заставляли его сжиматься от мучительного чувства неловкости. А ее застенчивость придавала ему уверенности. Это она, почти испуганная, опустив глаза под его взглядом, вздрагивала от его прикосновений, дарила ему радость мужского господства, нежной власти. Он же настаивал на аристократическом уединении, которое могли обеспечить платные стулья, и с беспечностью человека, привыкшего жить на широкую ногу, платил за них обоих. Однажды по пути через Пиккадилли-Серкус он помедлил у фонтана, заметив большую корзину, полную ландышей: удивительно, но эти бледные мелкие цветочки напоминали о ней.
— Вот, милок, пожалуйте. Ваша-то небось любит такие! — с усмешкой сунула ему букетик цветочница.
— Сколько? — спросил он, напрасно надеясь, что зашумевшая кровь не прильет к щекам.
Грубая, но добродушная цветочница на миг задумалась.
— Шесть пенсов. — Он заплатил бы и шиллинг, который она чуть было не потребовала. «Как была дурой, так и осталась!» — выругала себя цветочница, пряча деньги в карман.
Великолепным жестом он преподнес незнакомке цветы и смотрел, как она прикалывает их к блузке, и белка на дорожке тоже следила за ней, склонив голову набок и гадая, в чем ценность припаса, который так оберегают. Слов благодарности он не услышал, но, когда она повернулась к нему, в ее глазах стояли слезы, а маленькая ручка в бежевой перчатке коснулась его руки. Он взял ее обеими руками и попытался удержать, но она почти судорожно высвободилась.
Перчатки, уже старенькие и чиненые, умиляли его, он радовался, что они лайковые. Будь они нитяными, как у девушек ее круга, при мысли о том, чтобы прижаться к ним губами, его могло и передернуть. Ему нравились ее аккуратные коричневые ботинки — должно быть, дорогие, потому что и теперь, будучи изрядно поношенными, сохраняли форму. Нравились и узкие оборки нижней юбки, безукоризненно чистые и опрятно подшитые, и туго натянутые простые чулки под подолом облегающего платья. Как часто ему попадались девушки, одетые ярко и вызывающе, но с обветренными руками, не знающими перчаток, и в разношенной обуви! Среди них встречались и миловидные, достаточно привлекательные для тех, кто непривередлив и ценит общее впечатление, не замечая мелочей.
Он любил ее голос, не похожий на визгливые голоса, которые обрушивались на него как удар хлыста, когда мимо со смехом и болтовней проходили парочки; любил стремительную грациозность движений, воскрешающую в его памяти холмы и ручьи. Маленькими коричневыми ботинками, бежевыми перчатками и платьем более темного оттенка коричневого она удивительно напоминала лань. Робкий взор, быстрота движений, которые не всегда удавалось уловить, неизменная и непобедимая боязливость, нервическое подрагивание конечностей, словно всегда готовых к бегству… Однажды он так и назвал ее. Никому из них и в голову не пришло обменяться именами — они казались несущественными.