Заметим, что этот вопрос практически дословно присутствует и в трактатах Л. Н. Толстого – в «Исповеди», «В чем моя вера?» и др. Таким образом, оба писателя решали важнейший, принципиальный вопрос: о месте православия и христианства в современной жизни, в жизни человечества второй половины XIX в., о его соотношении с культурой и современным научным знанием. Именно православие стало для обоих отправной точкой для поиска путей преодоления религиозного кризиса.
Но нас интересует снова в первую очередь Л. Толстой. Для понимания особенностей его духовного перелома и нового мировоззрения мы должны остановиться теперь на отдельных направлениях религиозной программы писателя.
Евангелие
«Найдись в это время минута свободы
У листьев, ветвей, и корней, и ствола,
Успели б вмешаться законы природы.
Но чудо есть чудо, и чудо есть Бог”.
Б. Л. Пастернак
Безусловно, особое значение для Л. Н. Толстого имели опыты нового перевода Евангелия и попыток его нетрадиционной интерпретации. Ведь от того, насколько убедительной была его критика церковного понимания Нового Завета, зависела и убедительность его критики церковной догматики.
В работе Л. Н. Толстого над евангельским текстом проявилась характерная тенденция. Нужно освободить Евангелие от вековых наслоений, от всего того, что, по мнению писателя, в течение долгого промежутка времени содействовало искажению первоначального намерения Христа и евангелистов – дать людям простое и понятное учение. Этот мотив подробно и детально освещен в очень интересном письме постоянного корреспондента Л. Толстого философа Н. Н. Страхова публицисту славянофильского лагеря И. С. Аксакову, где автор письма говорит о стремлении Л. Н. Толстого восстановить «человеческой тон» евангельского повествования, который оно первоначально имело. «Если Царство Небесное может водвориться внутри нас, то смысл его должен выражаться нашей обыкновенной речью»[150].
В первую очередь «освобождение Евангелия» было направлено на критику в нем всего чудесного. Малейшее напоминание о каком-либо чуде из евангельского текста должно было быть удалено. Это касается и главного евангельского события – Воскресения Христова. «Евангелие Толстого» заканчивается не Воскресением Спасителя, а Его смертью на кресте, а все чудеса Христа либо трактуются чисто рационалистически, либо просто отрицаются как неподлинные поздние вставки.
Однако при таком подходе возникала проблема, которую сам Толстой осознал гораздо позже, только через 20 лет, а не в тот момент, когда создавал свою интерпретацию Евангелия. Проблема эта заключается в том, что, даже если принять тезис Н. Н. Страхова, ясно, что простая и понятная речь Евангелия – это не русская речь, а древнегреческий язык определенной исторической эпохи. Домашний учитель детей Л. Н. Толстого И. М. Ивакин, по образованию филолог-классик, оставивший о писателе очень ценные воспоминания, вполне однозначно свидетельствует, что Л. Н. Толстой греческий язык знал не очень хорошо, и дополняет это свидетельство описанием многочисленных случаев, когда писатель обращался к нему, тогда еще студенту, с самыми элементарными вопросами[151].
Правда, это свидетельство плохо соотносится с воспоминаниями тех восторженных почитателей Л. Толстого, которые утверждают, что писатель сам научился греческому языку за шесть недель, в результате чего добился того, что свободно читал и понимал Геродота и Ксенофонта. Примирить эти показания несложно. Всякому человеку, имеющему самое общее представление о греческом языке, должно быть понятно, что уровня владения языком, которого добился Л. Толстой, действительно было достаточно для чтения евангельского текста, но совершенно недостаточно для его анализа, критического исследования и перевода, а ведь именно так определил жанр своей работы сам писатель.
И. М. Ивакин дает очень интересные примеры «метода» Л. Толстого. Часто, желая подогнать текст под свою концепцию, Л. Н. Толстой искал в словаре некоторые специальные значения того или иного слова, но, совершенно не будучи знаком с так называемыми критическими методами исследования, он никогда не задавался вопросом о допустимости в конкретном случае применения найденного перевода, лишь бы он служил подтверждением его собственного понимания евангельского текста. Ивакин подчеркивает, что в первую очередь Л. Н. Толстой имел в виду только нравственную сторону своего собственного учения, причем Евангелие обязано было только подтвердить взгляды писателя, иначе Л. Н. Толстой «не церемонился и с текстом».
«При всем моем благоговении к нему, я с первого же шага почувствовал натяжку. Иногда он прибегал из кабинета с греческим Евангелием ко мне, просил перевести то или другое место. Я переводил, и в большинстве случаев выходило согласно с общепринятым церковным переводом. “А вот такой-то и такой-то смысл придать этому нельзя?” – спрашивал он и говорил, как хотелось бы ему, чтоб было… И я рылся по лексиконам, справлялся, чтобы только угодить ему, неподражаемому Л<ьву> Н<иколаевичу>».
Ивакин И. М. <Воспоминания о Толстом> // Литературное наследство. Т. 69: Лев Толстой / АН СССР. Ин-т мировой литературы им. А. М. Горького. М., 1961. Кн. 2. С. 40.
О плохом знании древних языков Л. Н. Толстым свидетельствует и известный русский богослов, специалист по библеистике проф. Н. Троицкий, который встретился случайно с Л. Толстым в вагоне поезда зимой 1885 г. Из описания этой встречи выясняется, что Л. Н. Толстой, который в целом отнесся к вопросу серьезно и пользовался многочисленными западными сочинениями при подготовке своего перевода Евангелия, свой выбор осуществлял все-таки волюнтаристским путем и совершенно не был знаком ни с многими критическими трудами по предмету, ни со специальными сочинениями филологического характера. Проще говоря, писатель, будучи человеком образованным, прекрасным автодидактом, в целом хорошо знакомым с европейской литературой, к тому же проявляя большое личное усердие в изучении греческого языка, просто не учел того обстоятельства, что работа по переводу Евангелия требует специальной, специфической, очень сложной богословской, филологической и исторической подготовки, которая продолжается десятки лет и может быть в современных условиях осуществлена только академическим путем.
В ходе беседы с Н. И. Троицким выяснилось, что Л. Толстой был прельщен талантом и художественностью лекций Э. Ренана, но не смог критически отнестись к их содержанию. Так как Ренан требовал от своих читателей знания еврейского текста Библии, Толстой взялся за изучение греческого и еврейского языков, но серьезно в этом вопросе не продвинулся. Еврейским языком Л. Толстой занимался с М. В. Никольским и дошел до глав книги Бытия, где говорится об Аврааме. Кроме того, в 1882 г. он брал уроки еврейского языка у московского раввина С. А. Минора.
При этом писатель, пользуясь самыми современными греческими словарями («лексиконами»), совершенно не учитывал особенностей так называемого языка «койне», имеющего существенные различия с языком классических писателей, а ведь Евангелие написано именно в традиции «койне», поэтому Л. Н. Толстому был неизвестен столь опасный эффект слов – «ложных друзей переводчика», которые, имея стандартное значение в классической традиции, имеют совершенно иное семантическое поле и коннотации в тексте Евангелия, на что и обратил внимание писателя Н. И. Троицкий в связи с богословски столь значимым термином «благодать»[152].
Толстовский подход к «переводу» Евангелия был настолько искусственным, что иногда даже ставил в тупик ближайших последователей писателя. Когда в 1895 г. обсуждался вопрос о переводе «Краткого изложения Евангелия» Толстого на английский язык, В. Г. Чертков в письме обратился к писателю с вопросом, как быть с интерпретацией главы 10-й Евангелия от Иоанна, в которой, чтобы полностью избежать какого-либо намека на чудо, совершаемое Христом, писатель заменил телесное прозрение слепорожденного, освобождение от слепоты, на духовное просвещение. В интерпретации Л. Н. Толстого Господь не сделал слепого зрячим, не дал ему зрение, а духовно его просветил, открыл темному свое учение. На это В. Чертков спрашивает, как же тогда быть с началом главы 10-й, где говорится, что слепец был темен от рождения, он же не мог быть просвещен от рождения. В ответ на это письмо Л. Н. Толстой указывает, что в английском переводе придется употребить слово blind, т. е. именно «слепой». Этот ответ привел В. Г. Черткова в еще большее недоумение: он написал Л. Н. Толстому, что его ответ очень смущает его, ведь в таком случае «выходит чудо», которое противоречит настойчивому желанию писателя избежать всего чудесного: «Чувствую, что это послужило бы большим соблазном, ибо если в одном месте оставить чудо, то это было бы оправданием для восстановления их везде, где захочется» (87,351–352, 356). На это писатель ответил, что не может вдуматься в обсуждаемое место Евангелия и поэтому оставляет за В. Г. Чертковым право делать, как он знает, но при этом, «разумеется, надо, чтобы не было возможности объяснить чудом» (87, 356).