«Совершенно секретно. Экстренно. Тула. Губернатору.
Если в случае смерти графа Льва Толстого поступят просьбы о служении панихид, не оказывайте противодействия и предоставьте всецело разрешение этого вопроса местной духовной власти. За устроителями и присутствующими на панихидах благоволите приказать учредить неослабное наблюдение и никоим образом не допускайте никаких выступлений противоправительственного характера. Генерал-лейтенант Курлов».
ОР ГМТ. Ф. 1. № 3205. Л. 34.
Получив эту телеграмму, тульский губернатор отправляет соответствующий запрос викарию Тульской епархии епископу Евдокиму Каширскому.
«Совершенно доверительно.
Преосвященный Владыко Милостивейший Архипастырь. Сего числа мной получена от Министра Внутренних Дел следующая телеграмма (частично воспроизводится предыдущий текст. – Г.О.). Ввиду изложенного прошу уведомить меня, в возможно непродолжительном времени, может ли быть допущено, в случае смерти графа Льва Толстого, служение в Тульской епархии панихид по нем. Дм. Кобеко».
ОР ГМТ. Ф. 1. № 3205. Л. 35.
Однако к этому моменту вопрос о служении панихид по Толстому в случае смерти уже был решен. Он обсуждался 3 ноября на секретном совещании присутствующих в Св. Синоде архиереев, о котором мы абсолютно ничего не знаем, к сожалению. Известно только, что участники совещания отрицательно отнеслись к такой возможности и постановили, что священники, виновные в незаконных, с точки зрения церковной власти действиях, будут привлечены к ответственности[662].
Видимо, старцу Варсонофию требовался официальный документ, подтверждающий безуспешность его попыток беседовать с Л. Н. Толстым. Такой документ был выдан рязанским губернатором Оболенским сразу после смерти писателя.
«Сим свидетельствую, что Настоятель Скита Оптиной Пустыни, Козельского уезда Калужской губернии Игумен Варсонофий, несмотря на настоятельные просьбы, обращенные к членам семьи Графа Льва Николаевича Толстого и находившимся при нем врачам, не был допущен к Графу Толстому, и о его двухдневном пребывании на станции Астапово покойному сообщено не было. И<сполняющий> д<олжность> Рязанского Губернатора кн<язь> Оболенский.
Ст<анция> Астапово. 7 ноября 1910 года».
ОР ГМТ. Ф. 1. № 60577. Л. 6.
Таким образом, в последний, самый ответственный момент жизни «великий писатель русской земли», за уходом которого из Ясной Поляны с напряженным вниманием следил весь цивилизованный мир, оказался в трагическом одиночестве. Его судьба становится предметом озабоченности русского императора, Совета министров и премьера, Св. Синода, его первенствующего члена и других архиереев, собора старцев Оптиной пустыни, наконец, членов семьи. Но он ничего об этом не знает. Ближайший единомышленник, а также небольшая группа лиц, которых В. Г. Чертков подчинил своему влиянию, полностью изолируют писателя от внешнего мира, лишая его возможности беседовать перед смертью со старцем и даже проститься с женой: «Но как кончается его жизнь… Умирать не только во вражде с Церковью, но и со своей собственной подругой, после почти полувековой общей жизни, имея целый сонм детей! Бежать из своего дома, кончать дни у начальника станции среди раздора домашних гвельфов и гибеллинов, враждующих между собой партий. И быть зарытым в яснополянском парке, где можно было закопать и какую-нибудь любимую левретку»[663].
Круг отчуждения, создававшийся вокруг Л. Н. Толстого более двадцати лет, замкнулся.
Эпилог
Главный свидетель. Может ли церковь простить Толстого?
«Поэт лучшее своей жизни отнимает от жизни и кладет в свое сочинение. Оттого сочинение его прекрасно и жизнь дурна».
Л. Н. Толстой
«Поэт начинается там, где, как Ионеско, перестает понимать смысл чего бы то ни было, кроме заливающего все праздника бытия».
В. В. Бибихин
Писать о Льве Толстом священнику всегда будет сложно. Потому что его религиозные идеи – вызов нашей вере. Всему тому, что для нас, православных христиан, да и просто христиан, свято, дорого и что для нас является выражением духовной глубины и религиозной ответственности. Очень хочется как-то «определить» Л. Толстого раз и навсегда. Окончательно. И больше к этому вопросу не возвращаться.
Но мешают два обстоятельства.
Первое. О большинстве критиков Л. Толстого очень часто никто не помнит и никто их не читает. А русского писателя издает, читает, знает и любит весь мир. Более того, любовь мира к художественному творчеству Льва Толстого есть верный признак того, что он, этот мир, еще на что-то способен, еще что-то может любить, чему-то радоваться, о чем-то размышлять.
Литературное творчество Толстого перед читателями первой трилогии («Детство. Отрочество. Юность»), «Войны и мира», «Анны Карениной», «Казаков» разворачивает жизнь во всей ее полноте. А ведь творчество, или, как говорил сам писатель, художество, связано с верой, религией очень прочными нитями, которые невозможно просто так разорвать. Христианство – всегда опыт художества, опыт красоты.
Это может значить только одно: в своем художественном творчестве, в том, что созидает смысл и красоту, Лев Толстой говорит миру что-то очень важное. Может быть, очень важное именно сегодня, когда со смыслом и красотой все труднее.
И второе обстоятельство. Перед читателями и почитателями писателя сто лет назад стояла проблема, разобраться в которой довольно сложно и сегодня. Она заключалась в том, что сам Толстой настойчиво квалифицировал свои взгляды именно как христианские, а современники писателя знали только церковное христианство. Любая другая религиозность, кроме православия, в XIX веке могла быть, с точки зрения государства, только терпимым исповеданием, и только православие должно было господствовать, с точки зрения власти и закона, в государстве и обществе. Я убежден, что в определенной степени благодаря именно этой законодательной установке, оформившейся в эпоху императора Николая I, финалом русской жизни в 1917 году стало разрушение государства и общества. Катастрофа, которая чуть не привела к тотальному разрушению веры, к торжеству воинствующего анти-теизма, построенного на крови.
Таким образом, в художественной стороне творчества Толстого есть глубокий смысл. Совсем другое дело – его борьба. Но только борьба не «против», а «за». Борьба против православия и Церкви была очень страстной, неубедительной и необъективной. Борьба за религиозное достоинство человека, его религиозное самостояние (вспомним Пушкина: «самостоянье человека, залог величия его»!), за инстинкт Божества стала уникальной страницей истории русской духовной культуры XIX – начала XX веков.
Нам пришлось проделать большую работу, чтобы понять, что представляет собой религиозность Л. Толстого и какое отношение она имеет к христианству. Я предложил читателю сложную схему с тремя измерениями: субстанциональность – функциональность – дискурс. Мы можем констатировать теперь, что в том, что можно назвать религией Толстой, традиционная христианская догматика (а вместе с ней мистика, все сверхъестественное) не имеет практически никакого значения и заменяется построениями, в которых особое значение приобретают новые концепты, сконструированные Толстым: «разумение жизни», «инстинкт Божества» и т. д. Главное же заключается в том, что Толстой особое значение придает функциональному измерению религии. Она должна главным образом отвечать на вопрос о смыслах, в частности, на вопрос о смысле жизни, но отвечать так, чтобы ответ никоим образом не апеллировал к какой-либо метафизике и каким-либо трансценденциям. То есть к тому, что, с точки зрения Толстого, совершенно не постигается опытом, в том числе и религиозным. Ответ, который на вопрос о смыслах дает традиционное понимание Евангелия, в центре которого стоит Христос Воскресший, Толстого совершенно не устраивает. Поэтому в его построениях нет места и для Церкви.