Однако моя мать покинула этот мир раньше него. Есть на кладбище Сан-Жоан-Батиста безымянная могила с лаконичной надписью: «Святая». Там покоится моя мать. Мне с трудом удалось отстоять эту надпись. Скульптор ее одобрил, кладбищенское начальство обратилось за советом к местному викарию; тот укоризненно заметил, что место святых на небе или в алтаре.
— Но, простите, — возразил я, — никто не утверждает, что в этой могиле покоится канонизированная святая. Мне хотелось дать точное определение добродетелям, которыми покойная обладала при жизни. И, чтя ее скромность, я решил не указывать имени.
— Но позвольте, имя, родственники, дата…
— Кому понадобятся все эти родственники, даты, имена после моей смерти?
— Вы хотите сказать, что покойница была святая женщина, не так ли?
— Совершенно верно. Если бы протонотарий Кабрал не скончался, он подтвердил бы мои слова.
— Я не сомневаюсь в их справедливости, меня смущает сама форма. Значит, вы знали протонотария?
— Да. Он был образцовый священник.
— Хороший канонист, великолепный знаток латыни, набожный и сердечный пастырь, — подхватил викарий.
— В нем скрывались и задатки светского человека, — сказал я, — у нас дома часто говорили, что он незаменимый партнер в триктрак…
— Он обладал великим даром! — вздохнул священник. — Даром мастера!
— Но вернемся к надписи…
— Раз вы объяснили мне ее смысл, пусть будет так, как вы хотите, сеньор, при условии…
Жозе Диаса, присутствовавшего при наших переговорах, раздражала эта торговля. Оставшись наедине со мной, он назвал викария придирой. Впрочем, ему простительно, заметил приживал, — он ведь не знал доньи Глории, как и остальные.
— Они не были с ней знакомы, а то бы приказали вырезать на камне «Святейшая».
Глава CXLIII
ПОСЛЕДНЕЕ СЛОВО ЖОЗЕ ДИАСА
Жозе Диас изрекал и другие прилагательные в превосходной степени, — не стоит приводить их здесь, — пока наконец самое последнее из них не скрасило его смертный час. Старик переехал ко мне; моя мать оставила ему небольшое наследство, но он заявил, что все равно не расстанется со мной. Возможно, приживал надеялся пережить меня. Он начал переписываться с Капиту и попросил прислать ему фотографию Иезекиила; но она все медлила, и в конце концов Жозе Диас стал умолять ее только об одном: напомнить Иезекиилу о существовании старого друга его отца и деда, друга, которому «суждено заботиться обо всех мужчинах в вашем роду». Но смерть нарушила его планы. Болезнь продолжалась недолго. Я послал за врачом-гомеопатом.
— Нет, Бентиньо, — сказал старик, — достаточно аллопата; можно умереть и от его рук. К тому же гомеопатией я увлекался в юности; а теперь обратился к вере своих отцов, ведь аллопатия — католическая догма медицины…
Жозе Диас умер спокойно, после краткой агонии. Незадолго до конца он услышал, что погода стоит прекрасная, и попросил открыть окно.
— Нельзя, от сквозняка вам станет хуже.
— Хуже? Воздух — это жизнь.
Мы открыли окно. Небо действительно было голубое и ясное. Жозе Диас приподнялся и выглянул в окно; через несколько мгновений он уронил голову на подушку и прошептал: «Чудеснейше!» Таково было последнее слово, произнесенное им на этом свете. Бедный Жозе Диас! Зачем скрывать, что я оплакивал его?
Глава CXLIV
ЗАПОЗДАЛЫЙ ВОПРОС
Так же будут оплакивать мою смерть друзья и подруги, оставшиеся на этом свете, а впрочем, это маловероятно. Все они меня забыли. Я живу далеко от них и редко выхожу из дома. Мне не удалось связать воедино начало и конец жизни. Хотя мой дом в Энженьо-Ново и похож на старый дом с улицы Матакавалос, он мало напоминает мне о нем и не вызывает особых чувств. Об этом я уже говорил.
Ты вправе спросить, читатель, по какой причине я решил снести старый дом и построить новый? Такой вопрос ты должен был бы задать раньше, но, так и быть, отвечу сейчас: я совершенно отвык от нашего особняка на улице Матакавалос. После смерти матери мне вздумалось поселиться там, но, проведя в доме несколько дней, я обнаружил, что все здесь стало чуждым мне: и деревья в саду, и колодец, и водоем для стирки. Казуарина стояла как прежде, но ствол ее изогнулся словно вопросительный знак; она, вероятно, удивилась моему приходу. Я оглядывался по сторонам в надежде найти хоть что-нибудь, что связывало бы меня с прошлым, но тщетно. Листва над моей головой невнятно зашелестела радостную песню новых дней. А затем, будто в насмешку, раздалось философски-сосредоточенное хрюканье свиней.
Все показалось мне чуждым и враждебным. Вот почему я велел снести особняк, а позже, переехав в предместье Энженьо-Ново, вздумал восстановить с помощью архитектора старый дом, как я уже рассказывал в свое время.
Глава CXLV
ВОЗВРАЩЕНИЕ
В этом новом доме я и получил однажды визитную карточку с именем: «Иезекиил А. де Сантьяго».
— Он здесь? — спросил я слугу.
— Да, сеньор, он ожидает вас.
Я одевался к завтраку и заставил его просидеть в гостиной минут десять — пятнадцать. Только потом мне пришло в голову, что полагается изобразить волнение, подбежать к нему, обнять, заговорить о матери. Капиту умерла, — кажется, я не успел еще этого сказать, — и ее похоронили вдали от родины, в Швейцарии. По дороге в гостиную я принял отеческий вид, снисходительный и в то же время суровый, как подобало дону Касмурро Затворнику. В гостиной спиной ко мне стоял юноша, разглядывавший изображение Массинисы. Я тихонько подошел к нему. Тем не менее он услышал мои шаги и обернулся. Иезекиил узнал меня по фотографии и бросился ко мне. Я замер на месте: передо мной стоял не кто иной, как мой юный товарищ по семинарии Сан-Жозе, правда чуть пониже ростом и стройнее, да и цвет лица у него был немного поярче. Одевался Иезекиил, разумеется, по современной моде, и манеры у него были другие, но общее впечатление у меня создалось такое, словно мой соученик ожил. Мальчик удивительно походил на своего отца. Он носил траур по матери; я тоже был в черном. Мы сели.
— Папа все такой же, как на фотографиях, — сказал он мне.
Голос звучал совсем как у Эскобара, только с французским акцентом. Я ответил, что действительно мало изменился, и начал расспрашивать его, пытаясь справиться со своими чувствами, пока он говорит. Однако, польщенный моим вниманием, он оживился, и с каждым его ответом мой коллега по семинарии словно воскресал из мертвых. Я узнавал его во всем, — та же улыбка, то же остроумие; только чуть больше почтительности. Мальчик давно стремился повидать меня. Мать много рассказывала ему обо мне и превозносила меня как самого чистого, самого достойного любви человека на земле.
— Она почила с миром, — заключил он.
— Давай завтракать, — пригласил я.
Если ты думаешь, читатель, что завтрак был тягостным, ты ошибаешься. Конечно, не обошлось без неприятных минут. Больше всего меня огорчало, почему Иезекиил не мой сын, естественное мое продолжение. Если бы юноша был похож на мать, я отбросил бы все свои сомнения, тем более что он точно вчера расстался со мной и оживленно вспоминал детство, — например, поступление в коллеж…
— Папа, вы помните, как отводили меня в коллеж? — спросил он с улыбкой.
— Нет, что-то не припоминаю.
— Коллеж находился на площади Лапа; я никак не хотел идти, упирался, а вы подталкивали меня… Да, налейте, сеньор, спасибо.
Он подставил стакан, чтобы я налил ему вина, отпил глоток и продолжал есть. Эскобар тоже всегда низко наклонялся над тарелкой. Иезекиил рассказывал о своей жизни в Европе, об ученье, особенно об археологии, — она была его страстью, — и рассуждал о древнем Египте, не путаясь в хронологии. Он унаследовал от отца способность к арифметике. Хоть я и свыкся с мыслью, что он сын другого, но воскрешение Эскобара не радовало меня. Иногда я закрывал глаза, не желая видеть ни жестов мальчика, ни его самого; но интонация его голоса и смех живо напоминали моего приятеля по семинарии.