Глава CXXX,
КОТОРУЮ СЛЕДУЕТ ВСТАВИТЬ В ПРЕДЫДУЩУЮ
Впервые после возвращения Виржилии в столицу я встретился с ней на одном из балов, в 1855 году. Она была в роскошном туалете из голубого муара, с обнаженными, ослепительными, как и прежде, плечами. В ней уже не было юной прелести, но она все еще была красива осенней, предзакатной красотой. Я вспоминаю, что мы долго и оживленно разговаривали, ни словом не касаясь прошлого. Что было, того уж нет. Отдаленный, смутный намек, взгляд — и больше ничего. Вскоре она уехала; я видел, как она спускалась по лестнице, и тут вдруг какая-то необъяснимая загадка мозгового чревовещания (да простят мне филологи это неуклюжее словосочетание) заставила меня шепотом произнести слово, всплывшее из далекого прошлого:
— Восхитительная!
Эту главу следует вставить в предыдущую, между первой и второй фразами.
Глава CXXXI
ОБ ОДНОЙ КЛЕВЕТЕ
Едва я, побуждаемый неким чревовещательно-мозговым импульсом, произнес это слово, которое отнюдь не означало раскаяния, а было просто данью истине, как кто-то тронул меня за плечо. Я обернулся: передо мной стоял мой старинный приятель, морской офицер, весельчак, не особенно церемонный в обращении. С лукавой улыбочкой он произнес:
— Ну что, повеса? Вспоминаешь былые проказы?
— Да здравствует былое!
— Ты, разумеется, уже восстановлен в правах?
— Ах, шалопай, — шутливо погрозил я ему пальцем.
Сознаюсь, что в разговоре этом я не проявил должной скромности, особенно в последней фразе. И сознаюсь с большим удовольствием, ибо принято обычно считать, что болтливы только женщины, а я не могу закончить свою книгу, не опровергнув столь распространенного людского заблуждения. Я знал мужчин, которые, когда заходила речь об их любовных приключениях, улыбались или отрицали свое участие явно нехотя, вяло и односложно, в то время как их подруги ничем не выдавали себя и клялись всеми святыми, что это чистейшая клевета. И поведение женщин столь отлично от поведения мужчин прежде всего потому, что женщина (согласно гипотезе, приводимой мною в главе CI и других) отдается любви всецело, будь то возвышенная любовь — страсть, описанная Стендалем, или, скажем, земная, плотская любовь каких-нибудь римских матрон или полинезиек, эскимосок, африканок, а может быть, также и представительниц других, цивилизованных рас, в то время как мужчина, — я, разумеется, говорю о мужчинах, принадлежащих к образованному и светскому обществу, — так вот, мужчина к любому чувству всегда примешивает тщеславие. Кроме того (не могу я удержаться от запретных тем), когда у женщины есть любовник, ее не покидает чувство вины и страх за свою репутацию, и потому она должна уметь искусно притворяться и без устали совершенствовать свое хитроумие, что же касается мужчины, то он, заставив женщину забыть свой долг и одержав верх над другим мужчиной, поначалу законно этим гордится, а затем переходит к чувству не столь ярко выраженному и не требующему особой секретности: к эдакому доброжелательному самодовольству, в котором отражаются лучи победоносного сияния.
Истинно или нет мое объяснение, но я все-таки начертал на этой странице в назидание нашему и будущим векам, что легенда о болтливости женщин сочинена мужчинами; в любви, по крайней мере, женщины немы как могила. И если они и выдают себя, то разве только случайным промахом или волнением, тем, что не всегда могут вынести намеки и косые взгляды, либо по причине, суть которой так образно сформулировала одна знатная и мудрая женщина — королева Наваррская.
Своим изречением: «Самая ученая собака нет-нет да и брехнет» — она хотела сказать, что всякая тайная любовная история рано или поздно становится явной.
Глава CXXXII
НЕ ИЗ ЧИСЛА СЕРЬЕЗНЫХ
Цитируя изречение королевы Наваррской, я вдруг вспомнил, что у нас в народе, когда видят чью-то надутую физиономию, обычно говорят: «Ну, не иначе как у него сучку увели», — намекая на то, что его бросила любовница. Однако эта глава вышла просто до неприличия легкомысленной.
Глава CXXXIII
ПРИНЦИП ГЕЛЬВЕЦИЯ[71]
Мы остановились на том, как мой приятель, морской офицер, выудил у меня признание насчет моих отношений с Виржилией. Здесь я несколько видоизменяю принцип Гельвеция или, лучше сказать, разъясняю его. В моих интересах было молчать, ибо, подтверждая подозрения относительно этой старой связи, я рисковал навлечь на себя запоздалый гнев, дать повод для скандала и уж по меньшей мере приобрести репутацию болтуна. Таков был мой личный интерес, и если следовать принципу Гельвеция формально, то я должен был поступить именно так. Но я уж объяснил причину мужской несдержанности: в интересах своей безопасности я должен был молчать, но во мне проснулся другой, более близкий и непосредственный интерес — интерес тщеславия. Первый диктовался рассудком, требовал предварительного логического умозаключения; второй был стихийным, инстинктивным, он исходил из глубин моего существа. Победа осталась за вторым; его воздействие оказалось более быстрым и могущественным. Отсюда вывод: принцип Гельвеция действителен и в моем случае, с той лишь разницей, что интерес здесь был не лежащим на поверхности, а скрытым.
Глава CXXXIV
ПЯТЬДЕСЯТ ЛЕТ
Я вам еще не сказал, но сейчас скажу; мне уже стукнуло пятьдесят, когда Виржилия спускалась по лестнице, а морской офицер трогал меня за плечо. И было так, как будто это моя жизнь спускалась вниз по лестнице, или, по крайней мере, ее лучшая часть, наполненная радостями, волнениями, страхами и омрачаемая также вынужденным притворством и ревностью, — и все же лучшая, если придерживаться обычной, житейской точки зрения. Если же, однако, подойти к этому с более возвышенных позиций, то лучшей должна была стать для меня как раз та часть, которую мне еще предстояло прожить, о чем я буду иметь честь побеседовать с вами на немногих оставшихся страницах моей книги.
Пятьдесят лет! К чему я заговорил об этом? Я чувствую, что стиль моего повествования мало-помалу утрачивает свою первоначальную легкость.
В тот вечер после разговора с морским офицером, который вскоре, надев плащ, удалился, я вдруг ощутил непривычную грусть. Я вернулся в залу и присоединился к танцующим, я хотел опьянить себя ритмом польки, ярким светом, цветами, людским круговоротом, женскими взглядами, приглушенным журчанием легковесной бальной болтовни. И действительно, я как-то сразу воскрес. Но когда в четыре часа утра я покинул бал, в карете меня ожидали мои пятьдесят лет. Они неотступно ждали меня там; нет, они не дрожали от холода и не жаловались на ревматизм, но все же клевали носом и совсем не прочь были добраться до постели.
И тогда, — что только не померещится сраженному дремотой человеку, — тогда мне почудилось, что я слышу голос летучей мыши, усевшейся на крышу моей кареты: «Сеньор Браз Кубас, ваша молодость осталась там, в бальной зале; она кружится в танце, сверкает огнями, шуршит шелком, — словом, она принадлежит другим».
Глава CXXXV
ЗАБВЕНИЕ
Я предчувствую, что какая-нибудь дама, дойдя до этого места, захлопнет книгу и не станет читать дальше. В истории моей жизни ее интересовала главным образом любовь. А тут вдруг герою пятьдесят лет! Конечно, он еще не старая развалина, но молодость уже позади. Еще десяток лет, и мне станут понятны слова, сказанные неким англичанином: «И уже нет никого, кто помнил бы моих родителей, — где же взять сил, чтобы смириться с постигшим меня ЗАБВЕНИЕМ?»
Это слово написано заглавными буквами. ЗАБВЕНИЕ! Ради справедливости следует воздать должное этому персонажу человеческой трагедии, столь презираемому и столь высокочтимому в одно и то же время.