Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Видите, по тысяче двести за кусок обоев… Дверные петли из Франции выписывались… Сорок тысяч — это же даром, — заключил он, когда я прочел последнюю бумажку.

— Да, все это так, но…

— Сорок тысяч — дешевле не отдам. Ведь одних процентов сколько выплачено…

Все это он не столько выговаривал, сколько выкашливал, выхаркивал, и слова вылетали у него из горла, словно кусочки разрывавшихся легких. Глубоко запавшие горячечные глаза были тусклы, как свет ночника на рассвете… Очертания костлявого тела вырисовывались под простыней, острыми углами выдавались колени и ступни ног, сквозь бледную, обвислую, морщинистую кожу просвечивали контуры лицевых костей, — само лицо уже было лишено всякого выражения. Теплый белый колпак скрывал его лысину.

— Ну так как? — начал тощий субъект.

Но я сделал ему знак подождать, и он умолк. Больной тоже молчал, глаза его не отрывались от потолка; он задыхался. Виржилия, побледнев, поднялась и отошла к окну. Ей сделалось страшно, она поняла, что Виегас умирает. Я постарался перевести разговор на другую тему. Тощий субъект, поддержав меня каким-то анекдотом, вновь принялся толковать о доме, предлагая уже тридцать восемь тысяч.

— Даю тридцать восемь…

— А-а?.. — простонал больной.

Тощий субъект наклонился над ним и дотронулся до его руки. Рука уже холодела. Я тоже подошел к постели.

— Вам плохо? — спросил я. — Не дать ли вам глоток вина?

— Нет… нет… сор… соро… сор…

Приступ кашля не дал ему договорить, и он же доконал его; старик испустил дух, к великому огорчению тощего субъекта, который, как он мне сам после признался, решил наконец согласиться на сорок тысяч. Однако было уже поздно.

Глава XC

ИЗВЕЧНЫЙ ДИАЛОГ АДАМА И КАИНА

Ничего. Об их семействе в завещании ни словечка. Хоть бы какая-нибудь мелочь, какое-нибудь подобие пастилки, которая подсластила бы горечь такой черной неблагодарности. Ничего. Взбешенной Виржилии пришлось молча проглотить эту обиду. Даже со мной она говорила о ней с осторожностью — и не столько из-за щекотливого характера самого дела, сколько потому, что оно касалось ее сына, а ей было известно, что я не слишком его жалую. Я дал понять Виржилии, что ей не следует больше думать об этом. Лучше всего забыть неблагодарного старого дурака и поговорить о вещах более веселых: например, о нашем сыне…

Вот я и проговорился о тайне, сладостной тайне, возникшей несколькими неделями раньше, когда мне почудилось, что с Виржилией что-то происходит… Сын! Плоть от моей плоти! В то время им были заняты все мои мысли. Косые взгляды, ревность мужа, смерть Виегаса, ничто меня тогда не интересовало — ни политические кризисы, ни государственные перевороты, ни землетрясения, ничто. Я думал только о нем, безымянном эмбрионе — кому из нас двоих обязан он жизнью? Тайный голос внушал мне: это твой сын. Мой сын! Я повторял эти слова с необъяснимым наслаждением, гордость переполняла меня. Я чувствовал себя мужчиной.

Самое замечательное, что мы даже беседовали, эмбрион и я, и говорили о нашем настоящем и нашем будущем. Плутишка любил меня, он был такой забавный шалун: колотил меня по лицу толстенькими ручонками или вдруг облачался в студенческую мантию, — он ведь непременно станет бакалавром и произнесет речь в палате депутатов, а я, отец, буду слушать его со слезами на глазах. Потом я снова видел сына малышом-школьником с грифельной доской и книжками под мышкой или в детской кроватке, а затем снова взрослым. Тщетно я пытался удержать его в каком-то одном положении и возрасте; моему внутреннему взору он представлялся попеременно во всевозможном многообразии: он сосал грудь, учился в школе, танцевал на балах; его перевоплощения были нескончаемы: в течение пятнадцати минут — беби и депутат, школьник и светский щеголь. Порой даже рядом с Виржилией я забывал о ней и обо всем на свете; Виржилия трясла меня за плечо, она не понимала, почему я ей не отвечаю, и на меня сыпались упреки, что я совсем ее не люблю!.. А я просто-напросто заговорился с моим малышом; это был извечный диалог Адама с Каином, беседа без слов, которую вела одна жизнь с другой жизнью, одно чудо природы с другим.

Глава XCI

СТРАННОЕ ПИСЬМО

Тогда же я получил одно весьма странное письмо с не менее странным приложением. В письме говорилось:

«Мой дорогой Браз Кубас!

Не так давно, повстречавшись с Вами на бульваре, я взял у Вас взаймы часы. Имею удовольствие возвратить Вам долг вместе с настоящим письмом. Возвращаю не то, что было взято, но, однако, вещь эта если не лучше прежней, то все же равноценна ей. „Que voulez-vous, monseigneur, — как говорил Фигаро, — c’est la misère“[61]. Много всяких событий случилось после нашей встречи, и я изложу их Вам со всеми подробностями, если только Вы пустите меня к себе на порог. Знайте же: я больше не хожу в рваных сапогах и не ношу свой знаменитый сюртук, чьи полы видели еще зарю цивилизации. Я уступил коллеге мою ступеньку лестницы у церкви Сан-Франсиско, и, наконец, я завтракаю.

Уведомив Вас обо всем этом, прошу позволения нанести Вам визит и ознакомить Вас с моим сочинением, плодом долгих научных занятий, заключающим в себе новую философскую систему, которая не только описывает и объясняет происхождение и гибель всего сущего, но и оставляет далеко позади философию Зенона[62] и Сенеки, чей стоицизм всего лишь детская забава рядом с нравственными принципами моей системы. И что в ней особенно удивительно: она очищает человеческий дух, утишает боль, приносит счастье, способствует безмерному возвеличению нашего отечества. Я дал ей название „гуманитизм“ от слова „humanitas“, то есть основа всего сущего. Поначалу у меня была мысль, свидетельствующая о моем безграничном тщеславии: я думал окрестить свою философию „борбизмом“, произведя это слово от собственного имени Борба. Название хвастливое и к тому же малопонятное и трудное для запоминания. И, разумеется, гораздо менее выразительное. Вы увидите, мой дорогой Браз Кубас, Вы увидите, что мой труд поистине является вехой в истории философии; и если что-нибудь и заставляет меня забывать о жизненных невзгодах, то только сознание, что мне удалось овладеть истиной и счастьем. Вот они, в моей руке, эти две извечные загадки; после стольких веков борьбы, поисков, открытий, побед и поражений — вот они, в руке человека. До скорой встречи, дорогой Браз Кубас. С приветом.

Ваш старый друг Жоакин Борба дос Сантос».

Я прочел это письмо и ничего не понял. Вместе с письмом была доставлена коробочка, в которой я обнаружил прекрасные часы — на крышке были выгравированы мои инициалы и надпись; «На память о старине Кинкасе». Я еще раз внимательно перечитал письмо, останавливаясь на каждой фразе. Присланные часы исключали всякую мысль о шутке; здравые рассуждения, серьезность, убежденность — правда, не без самодовольства — рассеивали возникшее было подозрение по поводу состояния рассудка писавшего. Скорее всего Кинкас Борба получил наследство от каких-нибудь родственников, и обретенный достаток вернул ему чувство собственного достоинства. Я этого не утверждаю: есть качества, которые не восстанавливаются полностью; тем не менее духовное возрождение не является невозможным. Я спрятал письмо и часы и стал ждать изложения философской системы.

Глава XCII

СТРАННЫЙ ЧЕЛОВЕК

Но забудем пока об этом странном происшествии. Едва я успел убрать письмо и часы, как явился какой-то худой, невысокий человек с запиской от Котрина. Меня приглашали на обед. Посыльный, как выяснилось, был женат на одной из сестер Котрина, он только несколько дней назад приехал с Севера, звали его Дамашсено, и он участвовал в революции 1831 года[63]. Он сам выложил мне все это в течение пяти минут. Ему пришлось покинуть Рио-де-Жанейро из-за этого осла регента, который почти такой же осел, как и все его министры. Впрочем, революция не заставит себя ждать. Поскольку вывезенные им политические идеи были несколько запутанными, мне пришлось додумывать за него, но все-таки я уяснил, какой образ правления соответствовал его вкусам. Умеренный деспотизм. Только я не понял, какой именно: тирания одного, трех, тридцати или трехсот? Дамашсено бойко рассуждал обо всем на свете, в том числе о развитии работорговли в Африке и об изгнании англичан[64]. Он был страстным театралом; едва возвратившись в столицу, он сразу же побывал в театре «Сан-Педро», где давали великолепную драму «Мария Жоана» и очень милую комедию «Кеттли, или Возвращение в Швейцарию». Также он был без ума от Деперини в «Сафо» или в «Анне Болейн», точно он не помнил. Ну, а Кандьяни? О да, сеньор, Кандьяни — это… ну просто пальчики оближешь! Он хочет послушать «Эрнани», его дочка дома все пела под фортепьяно: «Ernani, Ernani, involami…»[65] Говоря это, Дамашсено даже привстал и пропел конец фразы вполголоса. В провинцию долетают только отголоски всего этого великолепия. А дочке до смерти хочется послушать все оперы. У девочки прелестный голосок. И вкус, превосходный вкус. Ах, как он жаждал возвратиться в Рио-де-Жанейро! Он уже успел обежать весь город, — сколько воспоминаний! И, честное слово, при виде иных мест он еле удерживался от слез. Никогда в жизни он больше не поедет морем. Его так укачало на корабле, и всех пассажиров тоже, кроме одного англичанина. Дьявол их побери, этих англичан! Никогда у нас не будет порядка, покуда мы их всех не вышвырнем вон. И ничего Англия нам не сделает. Да если б он, Дамашсено, нашел охотников, он бы в одну ночь очистил столицу от этих варваров… Слава богу, у него на это достало бы патриотизма, — тут он разошелся и стал бить себя кулаком в грудь; пусть вас это не удивляет, — он из порядочной семьи, род его ведет свое начало от одного из достославных капитан-моров. Да, да, он, Дамашсено, не какой-нибудь там низкопоклонник. Подвернись ему случай, он бы показал, что и у него в жилах кровь, а не водица… Однако уже поздно, а ему еще надобно доложить, что я пожалую на обед. Тогда уж наговоримся всласть! Я проводил его до дверей гостиной, но, прежде чем уйти, он объявил мне, что я внушаю ему самую горячую симпатию. Когда он женился, я был в Европе, но он знал моего отца, человека достойного, с которым ему довелось однажды танцевать на знаменитом карнавале на Прайа-Гранде. Ах, молодость, молодость! Есть что вспомнить, но уже поздно, а он должен уведомить Котрина, что я приду. Он вышел, я закрыл за ним дверь…

вернуться

61

Ничего не поделаешь, ваше сиятельство, — нужда (фр.).

вернуться

62

Зенон из Китиона (ок. 336–264 гг. до н. э.) — древнегреческий философ, основатель стоической школы.

вернуться

63

Имеются в виду события, связанные с борьбой бразильских плантаторов против Педро I и португальского влияния в стране. Эта борьба завершилась восстанием населения Рио-де-Жанейро 6 апреля 1831 г. На следующий день Педро I подписал акт об отречении от престола.

вернуться

64

Видимо, имеются в виду антианглийские акции бразильского правительства во время апрельских событий 1831 г.

вернуться

65

«Эрнани, Эрнани, избавь меня…» (ит.) — начало арии Эльвиры из первого действия оперы Д. Верди «Эрнани».

38
{"b":"551534","o":1}