– Выходит, с ней действительно что-то не в порядке? Я знала, что права.
– Семья надеялась, что с возрастом она избавится от своих маленьких странностей. Они полагали, что монастырь окажет на нее очистительное воздействие. Родственники Бруно понятия не имели, что представляет собой Сант-Анджело ди Конторта.
– Кое для кого чистота недоступна, – многозначительно заметила Сосия. – Особенно если против выступают…
Но Фелис не дал ей излить душу.
– Может быть, ты и права насчет Джентилии. Если убрать эти покорно опущенные долу глаза, осторожные и взвешенные слова, бесформенную фигуру под серым платьем, что мы получим? Еще одну жадную и хищную женщину, которая смердит и благоухает желаниями одновременно. И еще из нее горохом сыплются дети. – Фелис насмешливо взглянул на Сосию.
Она улыбнулась. Как приятно слышать, что Фелис оскорбляет Джентилию! Ей казалось, что от этого она становится ближе к писцу: два хитроумных заговорщика, злоумышляющих против нежеланных мужчин и женщин.
Но он быстренько развеял ее фантазии.
– А вот жена Венделина – совсем другое дело, пусть даже она сильно изменилась. Хотя она обзавелась огромным животом, в котором лежит ребенок, она по-прежнему остается настоящим персиком, маленьким абрикосом. Она прекрасна, почти так же прекрасна, как Бруно. И она ненавидит меня, что мне очень нравится. Она буквально искрится ненавистью.
– Я тоже тебя ненавижу, – сообщила ему Сосия, заставляя себя улыбнуться.
* * *
Но и на Сант-Анджело ди Конторта можно было жить скромно и целомудренно. Распущенные девушки держались вместе; тех же немногих, кто желал следовать своему искреннему призванию, подвергали остракизму или подчеркнуто не замечали. Сант-Анджело был местом, где дарили наслаждение, и опытные в этом деле монахини знали, что его нельзя навязать силой. И любые домогательства осуществлялись хотя бы с пассивного согласия монахини или девочки-подкидыша, вызвавших чей-либо интерес.
В возрасте семнадцати лет Джентилия Угуччионе по-прежнему сохраняла непорочность, хотя и против своего желания, будучи не в силах осознать, в силу каких причин ее исключили из счастливой блудливой жизни монастыря. Как следствие, она окончательно замкнулась в себе. Ее лицо стало настолько непроницаемым, что было уже невозможно сказать, красива ли она. Ее нельзя было назвать даже хорошенькой, но она умудрялась вести себя так, что ответить на этот вопрос однозначно было весьма затруднительно. Разговаривая с незнакомцами, она неизменно отворачивалась. В ее самоуничижении чувствовалась неподдельная искренность, отпугивающая даже тех мужчин, что, насвистывая, неприкаянно бродили по монастырю в поисках девственниц или хотя бы тех девушек, что искусно прикидываются неопытными. Джентилия и одевалась не по возрасту, отчего выглядела моложе, чем была на самом деле. Свои пухлые щечки она обрамляла кудряшками, которые завивала на пальцах, а губы складывала бантиком, как маленькая девочка-аристократка, чей портрет она однажды видела.
Чертами лица она очень походила на Бруно, но у нее они расплывались, словно у перекормленной свиньи, как если бы она превратилась в странный гибрид собственного брата и вышеозначенного животного. Например, ноздри ее при ближайшем рассмотрении ничем не отличались от ноздрей Бруно, зато носик настолько утонул в жирных щеках, что напоминал крошечный пятачок. Линия подбородка у нее тоже была изящной, как у Бруно, но, к несчастью, самих подбородков у девочки было несколько. Изгиб губ Джентилии отличался той же плавностью, но небольшая ретракция десен обнажала ее зубы несколько больше, чем нужно для того, чтобы счесть ее рот привлекательным. Мягкие и волнистые волосы Бруно превратились у Джентилии в жесткую щетину.
Джентилии нравилось сидеть в главном дворе, среди клеток с молящимися попугаями, склонившись над своим кружевом, являя собой живописную, как она надеялась, картину. Она делала вид, что не слышит мужских голосов и не замечает теней, которые отбрасывало их распутство на стены монастыря в лучах закатного солнца. Она сидела, связывая нитки и затягивая узелки, плетя белую патину, ниспадавшую ей на ноги, которые были прямыми и бесформенными, словно колоннада старой церкви.
В рукоделии Джентилия оставалась столь же исключительной, как и в своей непорочности. Сант-Анджело славился искусницами отнюдь не в домашнем хозяйстве. Тех кружев, что плелись в монастыре, едва хватало для нарядов его собственных священников или напрестольной пелены для алтаря. Работу Джентилии частенько выхватывали у нее из рук сразу же по окончании и с гордостью предъявляли посетителям, словно подобная маленькая демонстрация приличествующих порядочным девушкам занятий могла подтвердить добродетельную нравственность обесчещенного монастыря или, вернее, соблазнить пресыщенных мужчин, наведавшихся в него. Тех, кто жаждал изведать чувства, возникающие при нарушении общепринятых норм и правил, приятно возбуждал вид непорочно-белых кружев, чего нельзя было сказать о флегматичной маленькой монахине, которая плела их.
Опустошительные набеги подобных представителей мужского пола Джентилии не грозили. Ее застенчивость оттенялась жирным блеском кожи, присущим только среднему классу. Любой венецианец с легкостью мог прочесть ее родословную по веснушчатым скулам и крутым, широким бедрам: она вышла из коренастого и кряжистого рода простолюдинов, в жилах которых не текло и капли благородной крови, наделяющей яростной чувственностью и беспечным пренебрежением условностями. Более всего развратники ценили девушек-аристократок, ступивших на кривую дорожку.
Тем не менее Джентилия сумела вселить беспокойство и неудовлетворенность в мужчину, навестившего монастырь.
Когда она выходила из комнаты, он смотрел – чересчур долгим взглядом, чтобы тот оказался случайным, – как по ступенькам спускаются ее ноги в простых крепких башмаках, лишенных даже намека на изящный каблук. Икры у нее оказались на удивление волосатыми и испещренными следами комариных укусов, которые она расчесывала до крови. Острова вечно кишели москитами, припомнил посетитель, но не мог отделаться от мысли о том, что, как гласит венецианское поверье, насекомых привлекают только те, в чьей крови бурлит сладострастие. Изобилие комариных укусов со всей очевидностью свидетельствовало о наличии многообразных – и неутоленных – желаний.
* * *
Снова наступило лето. Солнце обжигает кончики ушей моего мужа, и они начинают рдеть алым. В дни и ночи, когда дышать становится чересчур тяжело, мы выходим в море. Подобная потребность появилась у меня с тех пор, как я забеременела, и теперь моя кровь должна ощутить соленый запах, который заодно прочищает и нос, но больше всего радуются глаза, отдыхающие при виде безбрежной дали моря. Сейчас, когда во мне растет другое существо, мне нужно отдохновение от каменного плетения городских стен и арок и рычания каменных же зверей. И хотя они доставляют радость взору, но одновременно и утомляют его – в приятном смысле, разумеется, подобно тому, как сплетение и борьба тел во время занятий любовью утомляют душу, пусть даже речь идет об удовольствии.
Итак, мы отплываем от берега на лодке. Иногда мы заходим в каналы, и во время прилива волна поднимает нас так высоко, что нам приходится распластываться на дне суденышка, чтобы проплыть под мостами. Мы цепляемся за подбрюшье моста руками, и холодный камень иногда царапает мой вздувшийся живот.
Чаще всего мы отправляемся к островам, где живут монахи и монахини, этот странный народ, что предпочел уединиться от всего мира ради общения с одним лишь Господом. Хотя уединение это оказывается весьма относительным, как иногда случается с теми, кто пустился во все тяжкие и окончательно сбился с пути истинного. Именно здесь, как говорят, в этих самых водах и плавают новорожденные дети, утопленные монахинями по ночам, словно Господь презрительно фыркает и отворачивается, не желая ничего знать, как и мужчины, зачавшие этих бедных малюток с монахинями или шлюхами.