– Это было хуже всего, – вспоминала Сосия. – Потому что тогда моя семья сочла меня грязной, не заслуживающей даже презрения. Солдаты сказали, что я недостаточно хороша для того, что согреть постель какого-нибудь венецианца, и потому решили тоже не связываться со мной; после этого члены моей семьи стали вести себя так, словно и они испытывали ко мне то же самое. Даже моя мать – моя мать! – не желала смотреть на меня. Они убили во мне всякие чувства. Душа моя умерла, чтобы никогда не возродиться; правда, есть один человек… но он тоже не видит меня, точно так же, как и моя мать.
Ианно глухо заворчал. Он кое-что знал о том, что это такое – быть изгоем. Он всегда знал, что люди избегают смотреть на него.
А Сосия тем временем продолжала свой рассказ, описывая бегство своей семьи, их безмолвное путешествие в Зару и кошмарное плавание на корабле в Местре. Не щадя себя, она во всех подробностях рассказала ему о том, как соблазнила своего будущего мужа, так что он вынужден был жениться на ней.
– Он – венецианец, хотя и еврей, – пояснила она.
Ианно вновь фыркнул, на сей раз – с любопытством.
– Понимаешь, – пустилась в объяснения Сосия, – я все время думала о том, что они тогда сказали. Солдаты. Что венецианцы побрезгуют прикоснуться к такой замухрышке, как я. Эти грязные свиньи, эти солдаты, они посмели сказать мне, что я недостаточно хороша для венецианцев. Очевидно, после этого моя семья стала думать точно так же: раз я недостаточно хороша для венецианцев, значит, и для них тоже.
Что ж, все они ошиблись, не так ли? Я оказалась весьма хороша, причем для очень многих венецианцев. Чертовски хороша. Иногда я спрашиваю себя, что сказала бы моя мать, если бы узнала о том, что я делила постель с венецианскими вельможами, а не с грязными солдатами из провинции. Обняла бы она меня и прижала бы к своей груди, если бы узнала, как высоко я взлетела? У меня было столько венецианцев, что я сбилась со счета. Я дорого им обошлась, потому что только так вы, мужчины, понимаете, что чего-то стоите; имей это в виду, малыш.
Итак, солдаты ошиблись. Венецианцы бегали за мной, умоляли меня, опускались передо мной на колени, плакали из‑за меня и унижались передо мной самым невероятным образом, малыш. И ни один из них даже не заикнулся о том, что я недостаточно хороша для него. Многие из них мучились вопросом, достаточно ли хороши они для меня.
Полный горечи голос Сосии понизился до едва слышного шепота и вскоре умолк окончательно.
Ианно вытянул шею, напрягая слух, чтобы расслышать еще хоть слово, но из камеры больше не доносилось ни звука. Он слез со своего ящика и заковылял прочь. Сосия надолго задержала его своей исповедью. По бледному манускрипту неба уже побежали первые пальцы рассвета, так что оставаться и дальше у ее камеры было опасно.
* * *
На двенадцатый день сенаторы решили, что молчаливая бурлящая толпа им надоела. Они испугались, что ситуация может выйти из-под контроля. Им не нравилось внимание, которое горожане уделяли какой-то никчемной иностранке; они вообще не любили, когда жизнь какого-либо одного человека возводилась в культ.
Было принято решение очистить riva. Стражники вооружились и молча выстроились у огромных ворот во дворе Дворца дожей. Лунный свет расплавленным серебром залил их облаченные в шлемы головы.
По сигналу колокола ворота распахнулись, и солдаты хлынули наружу двумя колоннами, разделяя толпу пополам. Они не тратили силы на крики; у них был приказ рассеять толпу, не щадя тех, кто убегать не захочет.
Первые удары обрушились на головы самых высоких горожан, многие из которых, как подкошенные, повалились под ноги стражникам. Те, кто побежал, слышали, как трещат под их ногами маленькие косточки, потому что дети, естественно, умирали первыми. Вот какая-то мать упала навзничь, а ребенок лег под прямым углом к ее груди, и они образовали жуткое распятие из окровавленной плоти.
Не прошло и нескольких минут, как riva была очищена от горожан, не считая тех, кто уже не мог пошевелиться. Умирающие обменивались последними взглядами. Повсюду сновали собаки, лая на мертвых в надежде разбудить их и на живых, чтобы получить дальнейшие приказания.
Но вскоре перестали скулить даже собаки, и тишину нарушал лишь скрип тележек, на которых погибших должны были развезти по домам. К рассвету все стихло; sestiere раскрыли объятия своим избитым и покалеченным сыновьям, после чего вновь сомкнулись вокруг них, подобно ртам двух огромных рыб. Беспорядки закончились, и спокойствию Венеции более ничто не угрожало.
Сенат принял для этого надлежащие меры. Действуя на основе сведений, представленных его бывшим помощником, Совет Сорока отправил Signori арестовать некоего фра Филиппо де Страта на острове Мурано. Из заслуживающего всяческого доверия источника стало известно, что священник сеял недовольство среди горожан; именно он заставил их ополчиться на печатников и направил их ненависть на ведьму из Далмации.
Против фра Филиппо не было выдвинуто официальных обвинений, но сенаторы решили, что ему не повредит немного охладить свой пыл на материке, пока он не усвоит преподанный урок. По крайней мере до тех пор, пока государство не покарает Сосию Симеон с надлежащей помпой и соблюдением всех церемоний. Государство Венеция не могло допустить, чтобы какой-то истеричный священник со склонностью к демагогии лишил его права самостоятельно вершить судьбу своих граждан.
– Он ненавидит книги, – заметил один из сенаторов. – Ровиго тоже ненавидит книги. Давайте сошлем его туда.
В злосчастном Ровиго всегда была открыта вакансия священника, поскольку во всей провинции Венето городишко пользовался жестокой и дурной славой.
– И какая же конгрегация собирается там по воскресеньям? – полюбопытствовал кто-то из сенаторов.
– Три человека, считая мышей и вдову псаломщика.
* * *
В ночь перед тем, как должны были привести в исполнение приговор Сосии, Венделин, по обыкновению, отправился на прогулку, разговаривая сам с собой. Он думал о том, что посоветовал бы ему в его нынешнем положении Иоганн. У братьев не было привычки разговаривать по душам, но годы, проведенные в Венеции, и счастливый брак с женой научили Венделина раскрывать свое сердце, подобно плачущему ребенку. Так что ему было нелегко вновь обрести замкнутую сдержанность.
Единственный человек, к которому ему страстно хотелось обратиться, отгородился от него. Она избегала смотреть на него, за исключением редких мгновений, когда, встречаясь с ним взглядом, она посылала ему физически ощутимый сигнал боли, который поражал его в самое сердце. Венделин понимал, что ей плохо, что это он каким-то образом виноват во всем и что она без слов просит его помочь ей. Сосредоточившись, он чувствовал ее боль, и та каким-то мистическим образом очень походила на его собственную. Но он никак не мог понять, откуда эта боль берется.
Вот только вчера вечером, например, когда он вернулся домой незадолго до полуночи, жена явно испугалась, увидев его. А тарелку с едой она поставила перед ним с таким злокозненным выражением на лице, что он подумал было, а не подсыпала ли она туда яда. Склонившись над столом, он ощутил на шее ее жаркое дыхание.
Она говорила больше обычного, но как-то странно, перескакивая с одной темы на другую. При этом Люссиета даже не поинтересовалась, почему он так долго задержался на работе. Его эксперименты с ароматизированными красками закончились полной неудачей. Он сам схватился за черпак, чтобы остановить образование эмульсии, которая грозила уничтожить все его дорогостоящие ингредиенты. Венделин так яростно размешивал раствор, что тот попал ему на лицо и волосы, и он даже закричал от боли, когда горячая жидкость обожгла ему глаза. Они, кстати, болели до сих пор.
Венделин спросил себя: «Но разве дождался я сочувствия? Получил ли я свою мазь?»
Она обожала рассказы о привидениях: чтобы сгладить напряженность за столом, он даже спросил, нет ли у нее в запасе чего-нибудь новенького, но получил в ответ лишь кислые ягоды без меда, бессмысленную тираду и кипу счетов.