Руки нежны. И тверды. И упруги.
Знаю на плуге лежащие руки.
Руки с пилой. С топором. С нивелиром.
Руки над фруктами. Руки над миром.
Руки свергают и вновь поднимают.
В пропасти рушат. Казнят. Обнимают.
Не представляю, как эти руки
вдруг исторгают волшебные звуки,
и в каждом из пальцев сердечко стучит
и незаметно кровоточит.
Руки, коснувшись небес, посинели.
Сделались желтыми. И потемнели.
Ночью, во мраке, мне видится вдруг
круг ореола вокруг этих рук.
Не стучал. Ни к чему. Он в Бутырках к тюремным порядкам
привыкал. Я не ждал. Я глаза протираю, не веря.
Дверь откинув рывком к моим пяткам,
он – лицом из-за дыма – возник возле двери.
Он вошел. Я лежу. И тепло в моем теле,
как весною вода, наполняет до края и – через.
Он, огромный, в проеме дверном умещается еле.
Не сгибаясь. Рассерженно выпятив нижнюю челюсть.
Усмехается, щурясь. Стоит, для прогулки одетый.
Через руку – пальто. Трость – о камни стучать мастерица.
Галстук. Серая кепка. В зубах сигарета
стихотворными замыслами дымится.
«Ну, пойдем!» – говорит. Я уверен: от моря до моря
мы свободно пройдем с длинноногим попутчиком этим.
Мы выходим вдвоем в коридор. Ни души в коридоре.
И тяжелая дверь перед нами срывается с петель.
Лестниц нет. Тишина. Расступаются стены
Стены в солнечных бликах. И только что настланный, новый
пол. И пахнет смолою сосновой
коридор, вылетая к Дорчолу и Срему.
Где мы? В городе? Где же набухли росою ботинки?
В ивняке! Он становится непроходимым.
Мы спускаемся вниз по откосу, по узкой тропинке.
Вьется, вьется тропа над любимым стремительным Лимом.
Над лугами, полями – зеленый стремительный ветер
рожь и тень ото ржи перемешивает руками.
Маяковский (а это был он!) – раз и два - ударяет о камень.
Два коротких удара и долгий, замедленный - третий.
Как стога, над рекою торчат снеговые вершины.
Сколот каменным гребнем косматый кустарник с рекою.
То ли ритму вершин, то ль своим стихотворным аршинам
Маяковский бормочет: «Годится!» Доволен строкою.
Мне б хотелось послушать. Но он, шевеля сигаретой,
неохотно, сквозь зубы, бросает словечко.
Он шлифует строку. И работе ритмической этой
не мешает, мортирами бухая, горная речка.
Ну а я – о своем… Все слова, как назло, застревают
где-то в самом начале. Как выхлопы мотоцикла,
строки наших стихов оглушительно в лица стреляют.
Говорю: «Не читали ли вы нашумевшего цикла -
«Турпитуду»?» Смеется: «Футурим, ребята, футурим!
Всех мастей отщепенцы хотят породниться со мною.
Одному я – отец. Другому - свояк или шурин.
Подгоняют к любому фасону, к любому покрою.
Да, читал. Эту книжку в одном утонченном салоне
отыскал я на полках, роскошных и пыльных.
Дым и треск. Ощущенье бензиновой вони.
Разъедает глаза. Непонятно: при чем тут напильник?»
«Ловкачи! – говорю.- Вот недавно один из таковских
про играющий в жмурки Белград сочинение выдал.
«Я здоровался,- хвастает,- за руку с Маяковским!»
Маяковский спустился к реке. Руки вымыл.
Посмотрел на часы. Еще раз оглянулся на горы,
наших лиственных склонов внимательным взглядом коснулся…
Я от страха, что сон мой окончится скоро,
и от счастья, что он мне приснился, проснулся.
Утро. Камера. Бледная лампа продрогла.
Потянулись с охоты клопы вереницей.
Вырастает над утренним городом призрак острога,
призрак, крытый кровавою черепицей.
Я в тюрьме. Я лежу. Я в себя прихожу постепенно.
Улыбаюсь недавнему сну благодарно.
Как зеленый росток, сквозь тюремные стены,
Прорастает мой сон под недремлющим оком жандарма.