«Изо всего, что видел…» Изо всего, что видел в подлунном мире, — море, вот что люблю в наибольшей мере — море-прародина, море-праматерь, как женщину люблю, как ребенка, до спазма, до дрожи, до мурашек по коже при одном лишь воспоминанье, при одной только мысли о том, что ты существуешь, о море, amore mioL Но жизнь моя как-то так несуразно складывалась, что встреча наша, увы, всякий раз откладывалась из-за ненужных и нужных каких-то дел, из-за семейных всяческих неурядиц, из-за отсутствия денег, из-за того и другого, пятого и десятого, встававшего непреодолимой стеною между морем и мною… Изо всех вещей и предметов, которыми я обладал или ныне владею, самым любимым моим предметом (я уже как-то писал об этом) был и остался стол — новый не новый, фанерный, дубовый, пусть даже кухонный или столовый — только поверхность была б у него побольше, чтобы можно свободно поставить пепельницу, разложить сигареты, бумагу, карандаши и сидеть в непривычной этой тиши, от души предаваясь занятью, что подобно объятью любовному и распятью, без которых не стоила б жизнь моя ни гроша. А жизнь моя, между тем, как-то так несуразно складывалась, что встреча наша, увы, так часто откладывалась по причинам, частично уже перечисленным выше, из-за того и другого, пятого и десятого, встававшего непреодолимой стеною между ним и мною. Вот и это стихотворенье, незатейливое по форме, я сочинял по дороге к пригородной платформе, вышагивая одиноко под одинокой луною и слыша, как вскачь он несется следом за мною, вынырнув из-за ближайшего палисадника, словно медный державный конь, хотя и без всадника, и грозит мне вдогонку — вот ужо тебе, погоди!.. А море все так же плескалось где-то там впереди, томительное в тех пространствах недосягаемых, как приснившийся ночью и почти позабывшийся стих, как одно слагаемое среди многих других слагаемых суммы всего, чего я не смог, не сумел, не достиг. «Я полагаю, Пушкин, говоря…»
Лета к суровой прозе клонят… Я полагаю, Пушкин, говоря о том, что, мол, года к суровой прозе, не так-то прост и в этом был вопросе и не одно лишь то имел в виду, что перейти готов к иному жанру, то бишь забыв о рифме, о размере, скорей засесть за повесть, за роман — нет, думал он, поэзия – обман, пленительный, а все ж в какой-то мере обман, да-да, пленительный обман, как облачко, как утренний туман, клубящийся над грешною землею, возвышенно витающий над ней, а проза, она все-таки земней, и будь хоть соловей там или роза, питает их, поди, все та же проза, и червячок не вреден соловью, равно как розе – горсточка навоза (была бы лишь умеренною доза!) — так что ж нам прозу не пустить в стихи, житейской не чураясь чепухи, не устрашась Гоморры и Содома… И я сегодня прозе говорю — входи в мои стихи и будь как дома! Тебе навстречу двери я открыл и окна отворил тебе навстречу. И если скажут мне – твой стих бескрыл, ты крыл его лишил! – что я отвечу, что критикам моим скажу тогда? А ничего. – Года, – скажу, – года! «Только ритмы, одни только ритмы…» Только ритмы, одни только ритмы, бесконечное множество ритмов, их биенье, круженье, теченье, и пересеченье, и противоборство. Вся Вселенная – скопище ритмов, грандиозная ярмарка ритмов, их ристалище, форум, арена. Мы живем на космической ярмарке ритмов, мы наполнены ими, пронизаны ими, мы просто напичканы ими. Мы и сами — круженье космической пыли, мы малые ритмы Вселенной. Все планеты и звезды, трава и цветы, и пульсация крови, искусство, политика, страсть — только ритмы, одни только ритмы. Такова и поэзия, кстати, — ее стержень, и ось, и основа — напряжение ритма, движение речи, пульсация слова. Вы, возможно, заметили, как я легко обхожусь временами без рифмы, но без ритма — о нет, извините, без ритма всему наступает конец, это смерть, ибо только она существует вне ритма, и не оттого ли мы над ней водружаем свои сокровенные ритмы — величавые ритмы прощальной молитвы, колокольного звона тяжелые мерные ритмы, звуки траурных маршей, написанных в ритме рыданья. |