«– Кто-то так уже писал…» – Кто-то так уже писал. Для чего ж ты пишешь, если кто-то где-то, там ли, здесь ли, точно так уже писал! Кто-то так уже любил. Так зачем тебе все это, если кто-то уже где-то так же в точности любил! – Не желаю, не хочу повторять и повторяться. Как иголка, затеряться в этом мире не хочу. Есть желанье у меня, и других я не имею — так любить, как я умею, так писать, как я могу. – Ах, ты глупая душа, все любили, все писали, пили, ели, осязали точно так же, как и ты. Ну, пускай и не совсем, не буквально и не точно, не дословно, не построчно, не совсем – а все же так. Ты гордыней обуян, но смотри, твоя гордыня — ненадежная твердыня, пропадешь в ней ни за грош. Ты дождешься многих бед, ты погибнешь в этих спорах — ты не выдумаешь порох, а создашь велосипед!.. – Ну, конечно, – говорю, — это знают даже дети — было все уже на свете, все бывало, – говорю. Но позвольте мне любить, а писать еще тем паче, так – а все-таки иначе, так – а все же не совсем. Пусть останутся при мне эта мука и томленье, это странное стремленье быть всегда самим собой!.. И опять звучит в ушах нескончаемое это — было, было уже где-то, кто-то так уже писал! Строки из записной книжки
Когда-то, давным-давно, еще в юности, меня поразило впервые в одном из Бетховенских квартетов вдруг возникает русская тема… Пушкин пишет стихи на французском. Рильке пытается писать на русском. Эти и множество других подобных примеров о чем говорят они? Случайность? Причуды гения? Нет – осознанно или неосознанно – всем этим движет жизненно необходимое для всякого подлинного искусства глубинное взаимодействие внешне несхожих культур различных народов и наций. Вот так-то! * * * В одном из самых давних свидетельств о докторе Фаусте было написано: «Маг этот Фауст, гнусное чудовище и зловонное вместилище многих бесов… Говорю об этом единственно с целью предостеречь юношей, дабы не спешили они доверяться подобным людям». * * * «Слыхал я также, что Фауст показывал в Виттенберге студентам и одному знатному лицу Гектора, Улисса, Геркулеса, Энея, Самсона, Давида и других, каковые появились с недовольным видом, всех устрашив своей грозной осанкой, и снова исчезли. Говорят, что среди присутствующих и глядевших на все это лиц были и владе тельные особы…» Из старинной книги о Фаусте * * * Но две души живут во мне, и обе не в ладах друг с другом… Уроки истории Зимние сны, размытые, стертые и неясные, словно древние письмена, смутные и расплывчатые, как смутные времена, длинные, бесконечно долгие, как столетние войны. (Зимние сны, они почему-то не так чисты и ясны, как легкие сновиденья весны, полные света, солнца, голубизны.) Зимние сны, туманные, темные, как темница, как бунт, как придворный заговор, судушеньем, с горячими пятнами крови, с плачем невинных младенцев. Зимние сны, томительные, мучительные и тягостные, отрешенно мерцающие, как молебственная свеча, зыбкие, словно сотканные из паутины, тяжелые, как топор палача, острые, как нож гильотины. Зимние сны, запутанные, неизъяснимо причудливые, со смешеньем времен и племен, с Наполеоном, Нероном, горящим Римом, и — на пространстве необозримом — отзвуками нестихающего сраженья. Зимние сны, нечеткие изображенья, странно перемежаемые латинскими изреченьями типа — жизнь коротка, а искусство вечно. 22 июня 81-го года Застучала моя машинка, моя печатная, моя спутница, и веселая и печальная, портативная, изготовленная в Германии, что естественно отразилось в ее названии, для меня особо значительном – «Рейнметалл». Ах, как этот рейнский металл надо мной витал! Из Мангейма, из Кельна, из Дуйсбурга, шквал огня, как хотел он любой ценою настичь меня! …Глухо била с правого берега батарея, и мальчишка, почти оглохший в этой пальбе — Лорелея, шептал я, ну что же ты, Лорелея, ты зачем так губительно манишь меня к себе!.. Что, машинка моя печатная, заскучала? Ты пиши себе, моя милая, ты пиши!.. … И запела моя машинка, и застучала, откликаясь движенью рук моих и души. Угасает июньский день, и, тревожно тлея, догорает закат, замешанный на крови. И поет над Рейном темнеющим Лорелея о прекрасной своей, опасной своей любви. Отец
Он лежал на спине, как ребенок, я поил его чаем из ложки, вытирал его лоб и губы влажной больничной марлей, не отходя от него все десять дней и ночей, не зная еще, что будут они последними. Он лежал на спине, как ребенок, глядя печально куда-то перед собой. – Трудно, – любил говорить он, — бывает только первые пятьдесят лет. Это была его любимая поговорка. Легкой жизни не знал он. Ничего за жизнь не скопил. – После войны, — говорил, размечтавшись когда-то, всем куплю по буханке хлеба и одну из них съем сам. — Так за всю свою жизнь ничего не скопил, ничего не имел. Не умел. Чувство юмора было единственным его капиталом — тем единственным драгоценным металлом, которым столь щедро его наделил господь… Господи, помоги же и мне до последнего дня не растратить его и сберечь, королевское это наследство — кстати сказать, далеко не худшее средство для безбедного существованья на этой земле. |