И с этим в первое пространство я вступил.
И этим первым было белое пространство.
Его безжизненной окраски постоянство
вселяло ужас и могло свести с ума.
Передо мной лежал огромный белый мир,
до горизонта словно выбеленный мелом,
и посреди его, в пространстве этом белом,
зияло пятнышко неясное одно.
Там, на снегу почти стерильной белизны,
стояла старая заржавевшая койка,
и было странно мне понять, и было горько
вдруг осознать, что это я на ней лежу.
Да, это я на ней распластанный лежал,
как бы от смертного уставший поединка,
и только острая серебряная льдинка
тихонько ёкала и таяла в груди.
Уже я звал к себе на помощь докторов —
эй, кто-нибудь, хотя б одна душа живая!..
И в тот же миг, из белой бездны выплывая,
мой доктор,
Фауст мой,
возник передо мной.
И он сказал мне:
– Этот зыблющийся свет
пускай, мой друг, вас не страшит и не смущает.
Ведь белый цвет, он, как известно, совмещает
в себе всю радугу, семь радужных цветов,
и, пропустив его сквозь сердце, как сквозь призму
(сквозь эту острую серебряную льдинку),
мы расщепим его на части составные
и жизни цвет вечнозеленый извлечем.
Ибо сказано было —
чтобы приготовить эликсир мудрецов,
или философский камень,
возьми, сын мой, философской ртути
и накаливай,
пока она превратится
в зеленого льва.
Ибо история философского камня,
о друг мой,
есть история души очищающейся,
история святых и героев.
Ибо даже металлы, мой друг,
пораженные порчей,
и те возрождаются —
несовершенное становится совершенным.
И еще было сказано —
что бы там мудрецы ни писали
о высях небесных,
малейшие силы души моей
выше всякого неба!..
Поэтому,
друг мой,
вставайте,
и да свершится то,
чему должно свершиться.
… И мы пошли.
Мы снова шли в белесой мгле
меж твердью неба и земною этой твердью,
как между жизнью ускользающей и смертью,
исподтишка подкарауливавшей нас.
Мне было странно сознавать, что, лежа там,
на той же койке, неподвижен, как полено,
я вслед за Фаустом иду одновременно,
и там и здесь одновременно находясь.
Так минул день, и минул год, и минул век,
а может, миг, понеже, времени не зная,
ни твердь небесная, ни эта твердь земная
нам ни малейших не являли перемен.
И лишь однажды мы увидели – вдали,
у самой кромки заметенного оврага,
неспешно двигалась нестройная ватага
каких-то призрачно мерцающих теней.
Там, над нелепым этим шествием ночным,
в немом пространстве без конца и без начала,
негромко музыка какая-то звучала,
сопровождаемая скрежетом костей.
Простой мотив, легко пробивший тишину,
ее, как паузу случайную, заполнил.
Но я мотива, к сожаленью, не запомнил,
хотя слова отлично помню наизусть.