«Замирая, следил, как огонь подступает к дровам…» Замирая, следил, как огонь подступает к дровам. Подбирал тебя так, как мотив подбирают к словам. Было жарко поленьям, и пламя гудело в печи. Было жарко рукам и коленям сплетаться в ночи… Ветка вереска, черная трубочка, синий дымок. Было жаркое пламя, хотел удержать, да не мог. Ах, мотивчик, шарманка, воробышек, желтый скворец упорхнул за окошко, и песенке нашей конец. Доиграла шарманка, в печи догорели дрова. Как трава на пожаре, остались от песни слова. Ни огня, ни пожара, молчит колокольная медь. А словам еще больно, словам еще хочется петь. Но у Рижского взморья все тише стучат поезда. В заметенном окне полуночная стынет звезда. Возле Рижского взморья, у кромки его берегов, опускается занавес белых январских снегов. Опускается занавес белый над сценой пустой. И уходят волхвы за неверной своею звездой. Остывает залив, засыпает в заливе вода. И стоят холода, и стоят над землей холода. «Как зарок от суесловья, как залог…»
Как зарок от суесловья, как залог и попытка мою душу уберечь, в эту книгу входит море – его слог, его говор, его горечь, его речь. Не спросившись, разрешенья не спросив, вместе с солнцем, вместе в ветром на паях, море входит в эту книгу, как курсив, как случайные пометки на полях. Как пометки – эти дюны, эта даль, сонных сосен уходящий полукруг… Море входит в эту книгу, как деталь, всю картину изменяющая вдруг. Всю картину своим гулом окатив, незаметно проступая между строк, море входит в эту книгу, как мотив бесконечности и судеб и дорог. Бесконечны эти дюны, этот бор, эти волны, эта темная вода… Где мы виделись когда-то? Невермор. Где мы встретимся с тобою? Никогда. Это значит, что бессрочен этот срок. Это время не беречься, а беречь. Это северное море между строк, его говор, его горечь, его речь. Это север, это северные льды, сосен северных негромкий разговор. Голос камня, голос ветра и воды, голос птицы из породы Невермор. Годы Годы двадцатые и тридцатые, словно кольца пружины сжатые, словно годичные кольца, тихо теперь покоятся где-то во мне, в глубине. Строгие годы сороковые, годы, воистину роковые, сороковые, мной не забытые, словно гвозди, в меня забитые, тихо сегодня живут во мне, в глубине. Пятидесятые, шестидесятые, словно высоты, недавно взятые, еще остывшие не вполне, тихо сегодня живут во мне, в глубине. Семидесятые годы идущие, годы прошедшие, годы грядущие больше покуда еще вовне, но есть уже и во мне. Дальше – словно в тумане судно, восьмидесятые — даль в снегу, и девяностые — хоть и смутно, а все же представить еще могу, Но годы двухтысячные и дате — не различимые мною дали — произношу, как названья планет, где никого пока еще нет и где со временем кто-то будет, хотя меня уже там не будет. Их мой век уже не захватывает — произношу их едва дыша — год две тысячи — сердце падает и замирает моя душа. Белая баллада Снегом времени нас заносит – все больше белеем. Многих и вовсе в этом снегу погребли. Один за другим приближаемся к своим юбилеям, белые, словно парусные корабли. И не трубы, не марши, не речи, не почести пышные. И не флаги расцвечиванья, не фейерверки вслед. Пятидесяти орудий залпы неслышные. Пятидесяти невидимых молний свет. И три, навсегда растянувшиеся, минуты молчанья. И вечным прощеньем пахнущая трава. …Море Терпенья. Берег Забвенья. Бухта Отчаянья. Последней Надежды туманные острова. И снова подводные рифы и скалы опасные. И снова к глазам подступает белая мгла. Ну что ж, наше дело такое – плывите, парусные! Может, еще и вправду земля кругла. И снова нас треплет качка осатанелая. И оста и веста попеременна прыть. … В белом снегу, как в белом тумане, флотилия белая. Неведомо, сколько кому остается плыть. Белые хлопья вьются над нами, чайки летают. След за кормою – тоненькая полоса. В белом снегу, как в белом тумане, медленно тают попутного ветра не ждущие паруса. «Окрестности, пригород – как этот город зовется?…» Окрестности, пригород – как этот город зовется? И дальше уедем, и пыль за спиною завьется. И что-то нас гонит все дальше, как страх или голод, — окрестности, пригород, город – как звать этот город Чего мы тут ищем? У нас опускаются руки. Нельзя возвращаться, нельзя возвращаться на круги. Зачем нам тот город, встающий за клубами пыли, — тот город, те годы, в которых мы молоды были? Над этой дорогой трубили походные трубы. К небритым щекам прикасались горячие губы. Те губы остыли, те трубы давно оттрубили. Зачем нам те годы, в которых мы молоды были? Но снова душа захолонет и сердце забьется — вон купол и звонница – как эта площадь зовется? Вон церковь, и площадь, и улочка – это не та ли? Не эти ли клены над нами тогда облетали? Но сад затерялся среди колоколен и башен. Но дом перестроен, но старый фасад перекрашен. Но тех уже нет, а иных мы и сами забыли, лишь память клубится над ними, как облачко пыли. Зачем же мы рвемся сюда, как паломники в Мекку? Зачем мы пытаемся дважды войти в эту реку? Мы с прошлым простились, и незачем дважды прощаться. Нельзя возвращаться на круги, нельзя возвращаться. Но что-то нас гонит все дальше, как страх или голод, — окрестности, пригород, город – как звать этот город? |