Попытка утешенья Все непреложней с годами, все чаще и чаще, я начинаю испытывать странное чувство, словно я заново эти листаю страницы, словно однажды уже я читал эту книгу. Мне начинает все чаще с годами казаться — и все решительней крепнет во мне убежденье этих листов пожелтевших руками касаться мне, несомненно, однажды уже приходилось. Я говорю вам – послушайте, о, не печальтесь, о, не скорбите безмерно о вашей потере — ибо я помню, что где-то на пятой странице вы все равно успокоитесь и обретете. Я говорю вам – не следует так убиваться, о, погодите, увидите, все обойдется – ибо я помню, что где-то страниц через десять вы напеваете некий мотивчик веселый. Я говорю вам – не надо заламывать руки, хоть вам и кажется небо сегодня с овчину — ибо я помню, что где-то на сотой странице вы улыбаетесь, как ничего не бывало. Я говорю вам – я в этом могу поручиться, я говорю вам – ручаюсь моей головою, ибо, воистину, ведаю все, что случится следом за тою и следом за этой главою. Я и себе говорю – ничего, не печалься. Я и себя утешаю – не плачь, обойдется. Я и себе повторяю – ведь все это было, было, бывало, а вот обошлось, миновало. Я говорю себе – будут и горше страницы, будут горчайшие, будут последние строки, чтобы печалиться, чтобы заламывать руки, да ведь и это всего до страницы такой-то. «Море по-латышски…»
Море по-латышски называется юра, но я не знал еще этого, когда вышел однажды под вечер на пустынное побережье и внезапно увидел огромную, указывающую куда-то вдаль стрелу, на которой было написано мое имя (как на давних военных дорогах — названья чужих городов, не взятых покуда нами). Это было забавно и странно, хотя и немного жутко одновременно. Казалось, что кто-то мне дарит простую такую возможность найти наконец-то себя в этом мире. Это было игрой под названьем «Ищите себя» (и, конечно, в нем слышалась просьба «ищите меня!», ибо сам не найдешь себя, если кто-то тебя не найдет)… Ах, друзья мои, как замечательно было б поставить на наших житейских дорогах подобные стрелы с нашими именами — от скольких бы огорчений могло бы нас это избавить! …Ищите меня, ищите за той вон горой, у той вон реки, за теми вон соснами — теперь уже вам не удастся сослаться на то, что вы просто не знаете, где я! «Я был приглашен в один дом…» Я был приглашен в один дом, в какое-то сборище праздное, где белое пили и красное, болтали о сем и о том. Среди этой полночи вдруг хозяйка застолье оставила и тихо иголку поставила на долгоиграющий круг. И голос возник за спиной, как бы из самой этой полночи шел голос, молящий о помощи, ни разу не слышанный мной. Как голос планеты иной, из чуждого нам измерения, мелодия стихотворения росла и росла за спиной. Сквозь шум продирались слова, и в кратких провалах затишия ворочались четверостишия, как в щелях асфальта трава. Но нет, это был не пророк, над грешными сими возвышенный, скорее ребенок обиженный, твердящий постылый урок. Но три эти слова – не спи, художник! – он так выговаривал, как будто гореть уговаривал огонь в полуночной степи. И то был рассказ о судьбе пилота, но также о бремени поэта, служение времени избравшего мерой себе. И то был урок и пример не славы, даримой признанием, а совести, ставшей призванием и высшею мерою мер. …Я шел в полуночной тиши и думал о предназначении, об этом бессрочном свечении бессонно горящей души. Был воздух морозный упруг. Тянуло предутренним холодом. Луна восходила над городом, как долгоиграющий круг. И летчик летел в облаках. И слово летело бессонное. И пламя гудело высокое в бескрайних российских снегах. «Красный боярышник, веточка, весть о пожаре…» Красный боярышник, веточка, весть о пожаре, смятенье, гуденье набата. Все ты мне видишься где-то за снегом, за вьюгой, за пологом вьюги, среди снегопада. В красных сапожках, в малиновой шубке, боярышня, девочка, елочный шарик малиновый где-то за снегом, за вьюгой, за пологом белым бурана. Что занесло тебя в это круженье январского снега — тебе еще время не вышло, тебе еще рано! Что тебе эти летящие косо тяжелые хлопья, кипящая эта лавина? Что тебе вьюги мои и мои снегопады — ты к ним не причастна и в них не повинна! Что за привязанность, что за дурное пристрастье, престранная склонность к бенгальскому зимнему свету, к поре снегопада! Выбеги, выберись, выйди, покуда не поздно, из этого белого круга, из этого вихря кромешного, этого снежного ада! Что за манера и что за уменье опасное слышать за каждой случайной метелью победные клики, победное пенье валькирий! О, ты не знаешь, куда заведет тебя завтра твое сумасбродство, твой ангел-губитель, твой трижды безумный Вергилий! Как ты решилась, зачем ты доверилась этому позднему зимнему свету, трескучим крещенским морозам, январским погодам? Ты еще после успеешь, успеешь когда-нибудь после, когда-нибудь там, у себя, за двухтысячным годом. Эти уроки тебе преждевременны, о, умоляю тебя, преклонив пред тобою колена, — выбери, выдерись, вырвись, покуда не поздно, из этого белого круга, из этого зимнего плена! Я отпускаю тебя – отпусти мне грехи мои — я отпускаю тебя, я тебя отпускаю. Медленно-медленно руки твои из моих коченеющих рук выпускаю. Но еще долго мне слышится отзвук набата, и словно лампада сквозь сон снегопада, сквозь танец метели, томительно-однообразный, — красное облачко, красный боярышник, шарик на ниточке красный. |