Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Можно предполагать, что Семен Кирсанов, ведя свои поиски на различных уровнях и разными средствами, предвидел возможность промахов, неполных удач и не боялся их. В этом нас убеждают его слова: «Предчувствие будущей войны отлилось в поэму „Герань — миндаль — фиалка“ (1936), показавшуюся тогда неправдоподобной. И действительно, в жизни война оказалась другой, чем в фантастической поэме. Но что-то было угадано, и за эти угаданности я помещаю ее среди новых своих вещей».

Так же мог бы он охарактеризовать и написанную двумя годами раньше — в 1934 году — «Поэму о Роботе». И здесь высказаны многие предположения, одни из которых подтвердились, другие — нет. Однако домыслы поэта во многом опередили, предсказали те гипотезы, которые получили такое широкое распространение в книгах фантастического жанра двух последних десятилетий. Но строки, заключающие эту поэму: «Живая и добрая наша машина, стальной человечий товарищ!» — таят в себе очень доброе и точное, вполне современное, рожденное в нашей стране отношение к технике, и оно-то вполне реально и достоверно.

Здесь, как и во всей работе Кирсанова, существенное влияние всегда оказывало, как он сам его называл, «желание быть на гребне событий». Своей строкою он постоянно стремился откликнуться на злобу дня, и постоянное следование за текущими событиями, естественно, воспитало в поэте чуткость ко всему, что привлекает внимание нашей страны, входит в жизнь современного человечества.

Вот почему он уже в 1936 году пишет поэму «Война — чуме!», многие строфы которой примечательны своей проницательностью. Распространенное тогда речение — «фашистская чума» — стало для поэта опорной метафорой; он развернул ее в повествование сказочное и одновременно злободневное. На этот раз мотив фантастический — заговор крыс, распространяющих чуму, их нападение на Ваню и Машу — послужил раскрытию насущно важной политической темы, обличению захватнических замыслов немецкого и японского империализма.

И еще одна поэма, проникнутая ощущением надвигающейся войны, была написана Кирсановым в дни мира. «Ночь под Новый Век» (декабрь 1940 г.) рассказывала о тех, кто будет, встречая новое столетие, глядеть на людей «сороковых и пятидесятых», вспоминать их труды, дивиться их подвигам. В подобной перетасовке времен имелся свой смысл: предвидя приближение серьезных столкновений, трудных лет, поэт подчеркивал их напряженность, их значение, доверяя слово потомкам. Так выдвигались критерии высокие и строгие, те, что должны найти применение во всех областях человеческой жизни, и в поэзии также. «Стих мой! — с надеждой и тревогой восклицал Кирсанов. — Как бы тебе дорасти до такой озаренности слов неожиданности и новизны?» И эта забота о сильном, «озаренном» слове была подсказана тем же предчувствием близящихся испытаний.

Именно эта духовная «отмобилизованность», определявшая облик советской литературы в предвоенные годы, позволила нашим поэтам и в пору самых суровых, тяжких битв Великой Отечественной войны сочетать боевую оперативность стиха с нравственной, гражданской широтой и долговременностыо замыслов и решений. Вот и Кирсанов в своей поэме «Эдем» (1945), названной им «Дневником начала войны», изображает бомбежки и перестрелки красками чуть ли не апокалипсическими, лишь для того, чтобы рельефнее выразить смысл развернувшейся грандиозной битвы. «Я мог под Москвою увидеть своими глазами убитого нами Врага Человечьего Рода», — торжественно провозглашает он. И далее, опять и опять соединяет в своей строке фантастическую грандиозность измерений с достоверностью сугубо реальных примет и подробностей. «В ночь войны», ясно видя «новый день — радужный, земной, послевоенный», поэт знал, какими великими усилиями добывается победа, какой безраздельной отдачи она требует. И заключал свой «Дневник начала войны» словами поэтической присяги: «Со мной и походная лира и твердая рифма штыка».

И точно: его «Заветное слово Фомы Смыслова», распространявшееся листовками в годы войны, получило широкое признание в Действующей армии. Рассказывая о том, как ведут себя бойцы в атаке, или доказывая, что «с умелым бойцом победа дружит», поэт приводил в действие живость, доходчивость, подвижность рифмованного слова и добивался искомой цели; он заключал свою беседу дружеским обращением: «Читайте, запоминайте, Фому добром поминайте!» Традиции старого русского лубка, и ранее осваиваемые Кирсановым, например, в «Поэме поэтов», здесь получили живое, полное смысла развитие. Возникал характер, — в Смыслове бойцы видели друга, товарища, чье слово было им дорого. Тому подтверждение — миллионы листовок и сорок тысяч писем-откликов.

А вместе с тем за время войны укрепляется в поэзии Семена Кирсанова проникновенная отзывчивость, серьезная и сосредоточенная сердечность. Ее он открыто и убежденно утверждает в стихотворении «Творчество», сюжет которого почерпнут из армейского обихода (хирург, спасший бойца и упавший сам бездыханным после того, как снова забилось сердце им оживленного) и служит основою далеко идущего вывода:

Понял я, что нет на свете
выше, чем такое,
чем держать другое сердце
нежною рукою.

В подвиге хирурга поэт видит норму поведения для каждого человека, кем бы он ни был, каким бы он делом ни занимался. И, конечно же, для того, кто решается обращаться к другим людям со словами признания и доверия, то есть для поэта. Потому что «это в жизни, это в песне творчеством зовется». Писатель продолжает вести поиски на разных направлениях, но каждый новый шаг, им сделанный, свидетельствует об истинности именно тех принципов, которые он сам только что определил с такой убежденностью, сказав о том, что есть творчество.

Можно подивиться той неутомимости, с которой Кирсанов, стремясь подойти на возможно короткую дистанцию к своим героям, установить с ними наиболее близкую связь, нащупывает, меняет различные подходы. В поэме «Александр Матросов» (1944–1949) он тщательно, с несвойственной ему прежде обстоятельностью воспроизводит биографию отважного юноши. В поэме «Небо над Родиной» (1945–1947) снова обращается к сказке, к фантасмагории, предоставляя слово для оценки совершенного летчиком подвига — облакам, ветру, капле, птицам. В поэме «Макар Мазай» (1947–1950) смело вводит в стих описание производственных процессов, рассказывая о делах знаменитого сталевара.

В каждой из этих книг мы обнаруживаем строки, рождающие ответный отклик. В «Александре Матросове» нас трогает желание поэта сделать так, чтобы сам «Матросов рассказывал о себе в удивленном кругу: как решил поползти, как проскальзывал между голых кустов на снегу»; в «Небе над Родиной» — подвиг летчика, выбирающего «самый трудный путь — атаки с высоты»; в «Макаре Мазае» — изображение поединка меж сталеваром и печью, да и все другие сцены, в которых запечатлен творческий поиск героя.

В эти же первые послевоенные годы утверждается в поэзии Семена Кирсанова традиция, которая так обещающе выступала в «Разговоре с Дмитрием Фурмановым», в «Твоей поэме», в «Творчестве». В 1947 году появляется стихотворение «Лирика». Опорной точкой здесь оказывается мгновенная встреча в метро с плачущим незнакомцем:

Человек стоял и плакал,
комкая конверт.
В сто ступенек
эскалатор вез его наверх.

Горе прохожего — источник острого переживания, повод для раздумий поэта о своей работе, о высоком назначении стихового слова.

Подойти? Спросить: «Что с вами?» —
просто ни к чему.
Неподвижными словами
не помочь ему.
Может, именно ему-то
лирика нужна.
3
{"b":"224373","o":1}