Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Обычно их числят по языческому департаменту — мнение столь трезвое, что мы в его резон входить не станем. Камилла Палья, американская расстрига феминизма, предложила компромисс: звездный культ соединяет неизжитый паганизм с католическим почитанием святых. Интересней, но мы и этой версией пренебрежем, тем паче слишком на виду ее истоки — поп-артом вдохновленная иконография, в которой Элвису и Мэрилин вольно играть личинами и масками, перетекая из обаятельного варварства языческих парилок в купель крещения и далее соотнося свой баснословный облик с Искупителем и Приснодевой. Обзаведемся собственной догадкой. Популярная культура, преимущественно в женской вокальной своей ипостаси и независимо от исповедных девичьих корней, есть дочернее преемство христианства и такое свидетельство его современных вибраций, когда во вздохах сирен слышны отзвуки древних констант этой веры, свершается их прямодушное возвращение в песенном обряде и мифе. Проще говоря, это женское христианство, изливающееся с авансцены pop culture, в шелесте денег и адресованное миллиардной толпе. В том нет дурного: отчего б не вспомнить, что и в первые, палестинские дни этой веры женщины тянулись к Иисусу, что притчи евангельские полнятся денежными, меркантильными образами, что аудитория и ближайшие спутники проповедника были людьми неучеными и что на исходе второго тысячелетия христианской религии ее паства, должно быть, сравнялась с числом потребителей массовых зрелищ, с гребня которых Селин Дион оплакивает затонувший корабль. Правила хорошего тона требуют более пристальных доказательств; они таковы.

Во-первых, возглавительница певчих дев назвала себя Мадонной, и в жесте ее — не кощунство, не расчетливый, хоть и рискованный рыночный вызов, чтобы и в имени вознестись над крещеным женским сообществом, объявив себя первой дамою света (примадонной, по-оперному), но инстинктивное профессиональное знание. Знание природы вещей, с которыми каждодневно работаешь, и конфессиональной субстанции искусства, в чьей сердцевине обитаешь. Верблюду ясно, что во исполнение горчайших экзальтаций старшего Карамазова-брата идеал Мадонны сливается здесь с идеалом содомским и тогда приходит нестерпимая красота, эта страшная и ужасная вещь, а еще страшнее, кто уже с идеалом содомским в душе не отрицает идеала Мадонны, и горит от него сердце его, и воистину, воистину горит, как в юные беспорочные годы. Черт знает, что такое даже. В содоме ли красота?

Во-вторых, христианство есть религия утешения. Хочешь жизни, плодоношенья ее, родового бессмертия в череде возобновляемой плоти, радости от семейной поруки, — направь стопы к иудеям, советовал русский философ. Но когда подступают слезы, сжимается горло и сердце требует страданий, дабы живительно омыться скорбью, — в церковь, в церковь пойди, говаривал он же и долгие годы с церковью спорил, ругался, отвергая дары ее и с ними, за неимением других, примиряясь: соборовался, уверяют, беспрекословно, даже с охотой. Пение див, как было сказано, утешающее. Оно о всех кораблях, погибших в море, о всех, забывших юность свою; неискоренимость беды побеждаема в нем надеждой, соблазну назначено отполыхать и угаснуть, искушению не дано первенства над любовью, потому что любовь — это главное, врачующее искушение, и ему не нужно противиться. В средневековой исламской поэзии сугубо ценилось, если скабрезности исходили от женщин. Была на тюркском Востоке отменная стихослагательница Мехсети, любившая живописать свои романы с крепкими парнями из простонародья, например с базарным мясником: тот брал ее за ноги, как овцу, ласково опрокидывал навзничь, аккуратно, но сильно разделывал, и потом они оба смеялись. Утешение, соболезнование, промывание ран удаются женщинам не хуже скабрезностей, и не только мужчины готовы подвергнуться этой испытанной терапии.

Отметим, в-третьих, особую религиозную сладость их песнопений, у нее самые древние, самые изначальные корни. Сладчайшим называли Иисуса. Сладкопевцем прозвали Романа, величайшего восточного храма гимнографа; крещеный еврей, сочиняющий мних, он пришел в Константинополь из Бериты-Бейрута, и кондаки его полторы тысячи лет исполняют в православных церквах. Но сладость — не свет с Востока, окутан ею и церковный Запад, неизбывно сочащаяся медоточивость, розовая нектаричность заполняют католический культ Богоматери, и не меньше того приторны обряды темнокожего протестантизма, регулярно поставляющие певчих дев.

…По Розанову, христианство было создано людьми лунного света, трудно постигаемой, несмотря на обширность авторской экзегезы, разновидностью педерастов, искавших асексуальности, освобождения от плотской повинности, в идеале же от кромешной материи мира сего. Неспособность к воспроизводству, мерцающую кровь и ночное свечение мысли сделали они достояньем религии, где трава не растет, даже орошенная слезною влагой, — темная вера, ужасная тайна. Розановский анализ до тех пор мне казался исторически и психологически чрезмерным, пока я не вычитал в книге Уэйна Кестенбаума «Горло королевы», как в начале 70-х возник гомосексуальный культ оперы. Та же странная публика: не собственно гей-адепты, но какие-то межполовые скитальцы, блуждающие аномалии с почти невесомым, бестелесным тяготением в обе стороны и поиском третьей, уже вовсе воздушной, тот же страдающий интеллектуализм и восторженность, бенгальские сполохи чувства, душевная уязвимость и въедливость. Это они, помимо прочего, способствовали новому международному возрождению оперы, это они стянули в узел и концептуально осмыслили симбиоз роскоши, сладости, утешения и всемирного женского пения — ведь главной фигурою их бесспорно монотеистического исповедания, его центральным акустическим эмиссаром была избрана Мария Каллас. Люди этого промежуточного типа многое определяют и в популярной культуре, они очень причастны к моде на женские голоса — голоса сирен, оберегающих мореходов. Разумеется, как то было и в начальные дни христианства, среди них хватает евреев.

И можно лишь поразиться интуитивной чуткости израильской йеменской мужедевы, сумевшей до последнейшей ниточки реализовать животрепещущий комплекс культуры. Сомнительное прошлое мужество и оттого распахнутая женственность в настоящем, Запад и Восток, безошибочный, с упоминанием своей видовой принадлежности, выбор названия песни — все здесь сошлось для успеха, все послужило триумфу pop culture в ее девичье-женской, в универсальной ее ипостаси. Эта культура сегодня настолько сильна, что уже вправе забыть о своей конфессиональной подпочве и не напомнить о ней победительнице.

21. 05. 98

БЕСКОНЕЧНО МОБИЛЬНЫЙ КОЛДЕР

Роман «Игра в классики» не принадлежит к лучшим творениям Хулио Кортасара. Выученик борхесовских лабиринтоподобных монад, где в каждой клеточке таилась пружинка логических механизмов, свой собственный Минотавр, а клаустрофобия построений окроплялась кровью чудовища и безопасным триумфом героя — чтобы действие неотвлекаемо катилось вперед, человекозверь истребил в себе волю к сопротивлению, и солнце высвечивало поникшую искренность жертвы, — Кортасар достигал соразмерности в кратких, компактных, преимущественно новеллистических формах. Романов он мог бы и не писать, они ему скверно давались. «Игра в классики», самый знаменитый из них, не стал исключением. Аргентинец в Париже, автор не удержался от токсикоманской потребности вдохнуть все миазмы, источаемые гниющею тушей культуры, и за это она ему отплатила. Культура ему отомстила провинциальным развратом, торжеством неофита (чуть не сказал — нувориша, да ведь это едино: первый хвалится накоплением денег, второй — стилистически родственным приобщением к духу и смыслу), которому ничто не мешает грузить в свою якобы вольную, на деле же рабски зависимую от общеупотребимых условностей прозу весь сводный хор рекордистов словесности, философии музыки, живописи, дабы ни одно имя, ни один модный образ не проскользнули меж строк, уличив апатрида в том, что для него страшней неоплаченного жилища, прохудившейся крыши, дырявых носков, — в интеллектуальной непринадлежности. И быть бы тому сочинению пусту, как Петербургу в проклятиях староверов, кабы не кое-где ритм, интонация, впечатлительный синтаксис, не жалость и злость либо, что чаще, развернутая до цельной картины деталь, водяным знаком достоинства, словно из вымершей иерархии ценностей проступающая на инфляционных банкнотах этих многоречивых страниц.

73
{"b":"219247","o":1}