Более всего эти церемонии напоминают балет, и немудрено, что когда близкий к завершению век решил в лице хореавтора Ангелина Прельйокая вспомнить о Казанове, он придал мемуару танцующую форму обряда и первоначальное значение оргии как особого тайного культа и празднества в честь разнузданного, но строго блюдущего ритуальный канон божества. Лик бога благоразумно оставлен невидимым.
Публика будет разочарована, возможно, и оскорблена, профилактически третировал зрителей постановщик. Ей подавай венецианскую клюкву, маски на палочках, жеманные позы, черную смерть и каналы пролитых под барочную музыку слез; вряд ли она среагирует на жесткость, приперченную техно. Скорее всего, она возмутится этой версией ее собственных наваждений и страхов: шесть забывших об авторе персонажей, отдаваясь поглотившему их ритуалу, чья расчисленность и сферичность полнится отзвуками какого-то неотвратимого пифагорейства, безостановочно соблазняют друг друга в запертой комнате и до тех пор испытывают пределы своего вожделения и риторической власти, покуда не открывается лаз в Зазеркалье, где их ожидает судьба быть эмиссарами страстей и болезней Джакомо Казановы. Болезней чрезвычайно телесных, до непристойности венерических, в осьмнадцатом столетии они истребляли фамилии, кланы, профессии и сословия; будничные, современные версии этих старых недугов были специально изучены хореографом в скабрезной пробирке Латинского квартала. За шесть недель репетиций труппу Прельйокая покинули несколько ведущих танцовщиков, шокированных дерзостью материала, и одна балерина, заявившая, что ее тело не создано для таких превращений. Культурный истеблишмент Франции мало что понимает в искусстве, говорит этот юго-восточного европейского облика резкий в суждениях человек сорока одного года, с генетическим ужасом решетки и захолустья, которые даже по балканским понятиям считались избыточными. Элита исповедует консерватизм, ей важно уменьшить амплитуду движений, сделать их мягкими, плавными; нервы контролирующих инстанций утомлены и жаждут успокоительных модуляций. Классике подобает быть ясной и строгой, всему остальному надлежит соответствовать апробированным толкованиям либо вовсе не являться на свет.
Сын албанского эмигранта, Прельйокай вырос в типичном парижском клоповнике гастарбайтеров и должен был, ни на мгновение не замедлив традиции, подготовить свое тело для насекомых, но странная восприимчивость, дарованная ему невесть за какие заслуги, откликнулась на фотографию парящего Рудольфа Нуреева, и тогда он решил стать танцовщиком, чтобы тоже стяжать невесомую красоту. Взяв нужное у новаторов и архаистов, он бросил сцену ради закулисного, очень необеспеченного амплуа балетмейстера и наконец дождался мгновения триумфа, в мельчайших деталях предвосхищенного им еще в юности, — идол Нуреев предложил ему поставить балет в своей кастовой цитадели. Потом Прельйокай знал только удачи. «Казанова» — его главная ставка в достижении звездного неба.
ПОДСОЛНУХИ И МИЛЛИОНЫ
Лучшая из кинокартин о Ван Гоге открывается сценой безупречно банальной, какой бывает мечта простого искусства выразить жар и огонь, притушив их сжигающее сетчатку пылание до демократических градусов восприятия. Винсент недвижно лежит на топчане. Одежда бродяги стала рубищем нищего. Комнатенка — по мерке сработанный гроб. Дело — табак, пенковая трубочка, сжатая грязными пальцами, курится давно обступившим предсмертием. Он так вымотан и разбит, что редкий человек снизойдет до его утомления, но и этот гипотетический сострадалец не разделит восторги от созерцания настоящего цвета, который является в минуты самокалечения. «Желтый чуть буржуазен, поправь», — говорит он, шатаясь от работы и солнца, еще одному отщепенцу их ремесла, и вскоре они готовы зарезать друг друга, не поделив разлитую в воздухе желтизну. Он счастлив, и чтобы это состояние удержать, закрепить, перевести в стабильность блаженства — необходима безделица, малость, две-три скромного достоинства, ранее всегда в срок приходившие ассигнации Тео Ван Гога, а тот, стоя у братнего одра, внезапно артачится: у него якобы тоже нет денег, он болен и разорен. Художник требует выдать, меценату нечего дать. Они кричат и ругаются, но свара бессмысленна — история разрешила ее в пользу нерасторжимого союза обоих. Тео пожертвует всем, что имел, Винсент подношенье спалит и потребует нового, ибо виноградник, картофель, кипарис, бильярд, сифилис, мистраль и абсент опять накатят цветовым исступлением. Одного безумия люди, братья вышивают экзальтацию спора по канве обоюдного упоения неминучестью, и если бы старый восточный поэт или современный французский философ — стилистически близкие персонажи, только первому неточная рифма обещает в зиндане голодный меджлис сколопендр, а над вторым за его прегрешения сдержанно поглумятся в журнале англосаксонских эмпириков, — так вот, кабы стихотворцу с Востока и галльскому адепту Письма восхотелось зарисовать эту сцену, они, вероятно, отметили б, что восклицания обоих артистов — подобно летучим мышам, этим завсегдатаям тревоги и зрячести, — бьются о стены взаимного самораскрытия в фатуме и возвращаются мифом, преданием о сдвигающей горы любви. Но главное вершится поодаль, сто лет спустя, в глубине рассеченного надвое кадра. Там, где синеблузые работяги аукциона сдувают пылинки с Винсентовых, натурально, «Подсолнухов» и распорядитель под стук молоточка судьбы продает семечки и лепестки, за десять, тринадцать, нет — двадцать семь, хоть и это неполная стоимость — миллионов. Китчевая, но впечатляющая антитеза. И совершенно правдивая.
Какое-то время назад японская корпорация купила цветочки Ван Гога за несколько десятков миллионов зеленых, стремительно добычу упрятала в сейф и потом, когда проигравшие распустили слух, будто картина, как выражался зощенковский сказитель, «грубо фальшивая», — долго отмывала свою репутацию. Чем история кончилась, нам невдомек, однако известно, что суммы с шестью нулями гуляют сегодня на арт-рынке столь же естественно, как медные оболы во владеньях Харона. Но если лодочник и заслуженный вохровец орудовал по-античному незатейливо: ставил клиента в танатальную позу, расстегивал на нем спинжачок, телогрейку или защитну, вот те крест, гимнастерку и, для приличия послюнявив банкноты из бумажника жмурика, оттуда изымал две копейки, то аукционы, возвращая искусство из небытия в жизнь коммерции, сочетают в своих ритуалах кричащее непотребство язычников и тайный расчет генштабистов. Кампания, проведенная в минувшем сезоне агентами «Кристи», заслуживает изучения в классах Вест-Пойнта. Коллекция Виктора и Салли Ганц, одно из крупнейших американских частных собраний модернизма и авангарда, годами привлекала алчность кураторов. В основе и центре ее Пабло Пикассо, по краям — Джаспер Джонс, Роберт Раушенберг и другие капитаны поп-арта. Ганцы сидели на сокровищах, как подколодный змей Фафнир на золоте Рейна, и не было Зигфрида, чтобы похитить у них этот блеск. Людям «Кристи» удалось разработать подход. Сначала они вовлекли в свою магию наследников Салли и Виктора, клятвенно посулив им, что было удивительной смелостью, 120 миллионов независимо от того, какую сумму принесут фирме торги. Потомки устоять не пытались, и когда все бумаги были под строжайшим секретом оформлены в конторах нотариусов, устроители развернули, как свиток, волшебную сказку своей пропаганды. Бесконечным составом покатились развлечения в спецдомах, стены которых увесили Ганцевыми коллекционными экспонатами, вероятных покупателей ублажали так, словно тем удалось через две тысячи лет проскользнуть сквозь игольное ушко в небесное царствие, меж икрой и шампанским раз пять или восемь созывали ученых и критиков на симпозиумы о Пикассо и все время кормили пираний массмедиа, соблазняя их самым зрелищным развратом сезона.
Фирма шла на отъявленный риск. Можно быть гением разведки и артподготовки (сколь же славно, одним эстафетным пунктиром дефиса удается иногда породнить войну и искусство!), но страховой полис рекламы не гарантирует успеха кампании. От маршальских схем до разгрома врага расстояние больше, чем от прогнозов на урожай до ломящихся закромов. «Первая колонна марширует, вторая колонна марширует», — издевался Толстой над диспозицией австрияков. Пришел Бонапарт и вымарал их школярскую карту. Решает не кабинетный полет, а воинский дух, интуиция и готовность умереть за свои барыши — почти достоевский дар бросить в печь толстую пачку, дабы она (тут требуется аналогия из иного, менее огнепального сорта словесности) окупилась на пепелище сторицей. Люди «Кристи» могли проиграть, и они победили. Сработал весь механизм до мельчайшей рачительно смазанной шестеренки, и когда кафедральный умелец в последний раз ударил колотушкой по дереву, обнаружилось, что прибыль организаторов превысила 206 миллионов — рекордная сумма, полученная от продажи частной коллекции. Пикассо вел себя молодцом: лирико-эротический портрет Марии-Терезы Вальтер, его дамы 30-х годов, был куплен неизвестным ценителем за полсотни без малого миллионов — дотоле лишь раз Пабло продавался дороже.