Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

ТРОЯНСКИЙ КОНЬ ДАДА

Откуда взялось это слово и что оно означало в догероическую пору своего бытования, до того, как его выплеснули в мировой оборот, определить уже невозможно. Восемь десятилетий прошло со дня основания, свидетели вымерли, непосредственные участники происшествия тоже глядят с другой стороны, строя рожи своим отражениям в зеркале вечных вод. Да и что за спрос теперь с них, если они и при жизни заметали следы, выдумывая намеренно идиотские версии происхождения титула, а в самый разгар своей деятельности, отмеченной публикацией первого манифеста, весело заявили, что ДАДА не означает решительно ничего. Разумеется, говорили они, никто не запретит вам считать, что этим двусложным заклятием чернокожие племени кру называют хвост священной коровы. Кроме того, это ласковое обращение к матери в одном из диалектов Южной Италии (должно быть, вранье, а впрочем, кто ж его разберет) и двойное согласие по-русски и по-румынски, что не лишено оснований, но и только. Наконец, наиболее популярный вариант толкования побуждает окунуть этимологическое рвение в лепечущие глубины французского детского языкотворчества, где так именовалась деревянная лошадка, — взрослые заповедали ей безобидно раскачиваться и поскрипывать на навощенном паркете. Однако она не послушалась добрых советов и, выскользнув из пределов квартир, огласила эпоху тавтологичным утвердительным ржанием, отзвук которого не умолк. Тому свидетельство — неоднократное возрождение дадаизма и не музейно-ретроспективный, но творческий интерес к этому феномену. Хотя музеи тоже поспешают отменно, что и продемонстрировало одно из солидных нью-йоркских искусствохранилищ, затеявшее историческое обозрение американского вторженья ДАДА. Если вам любопытны точные данные и координаты, то извольте их записать: «Making Mischief: Dada Invades New York», Whitney Museum of American Art, кураторы Фрэнсис Науман и Бетт Венн. Так что ДАДА в самом деле не означает ничего, за исключением тех залежей смысла, которые символизируются этим словом.

Дадаизм был восстанием и прорывом — по всей вероятности, самой радикальной концепцией искусства, какую знал XX век. Дадаизм был цельной литературно-художественной культурой и, да не покажется подобное утверждение странным, последовательно разработанной философской программой. Разумеется, в университетах эта публика особенно не засиживалась, за фалды профессоров не держалась, ближе к вечеру, чего доброго, могла перепутать перцепцию с апперцепцией и не отличить трансцендентное от трансцендентального (академическая необструганность этих людей, впрочем, явно преувеличена: они знали очень немало, и знали точней академиков). Но ничто не помешало им революционизировать мысль столетия, совершить философские и жизнестроительные открытия, отворив многие наглухо запертые двери интерпретации, понимания, социального опыта. Говорить о том, что дадаизм атаковал мировую эстетическую буржуазию и в целом международный художественный вкус, сегодня неинтересно; на эту тему давно уже обнародованы миллионы слов. Существенней другое: ДАДА подкопался под фундаментальные диспозиции ценностей, выпотрошив краеугольные принципы создания и толкования арт-явлений и прочно связав критику искусства с юмористическим, то есть тотальным, подрывом общественных оснований. Короче, дадаизм был великолепным троянским конем, в брюхе которого помещались Тристан Тцара, Ханс Арп, Макс Эрнст, Марсель Дюшан, Франсис Пикабиа и все остальные, взявшие ту же непобедимую крепость.

Тот факт, что их имена можно найти в любой хронике столетия, избавляет от популярных биографических пересудов и ликбезных реестров свершений. Отметим для начала иной, гораздо более важный момент. Дадаисты никого не эпатировали. Об этом нужно сказать сразу, дабы затем не возвращаться к банальности. Обычно филистеру кажется, что если художник в присутствии уважаемой публики отчебучивает какое-нибудь хитро продуманное непотребство, то он его, филистера, с подлым умыслом провоцирует, дабы завоевать скандальную славу и отличиться за счет простодушной казны. Полная чушь, потому что художник не эпатирует. Он вообще не ведает, что это такое, ибо эпатаж относится к числу несуществующих явлений, измышленных себе на потребу нимало не мифологическим буржуа в сюртуке, цилиндре и с банковским вкладом под мышкой. Художник не провоцирует, он создает новые стратегии искусства, поведения, жизни, сливая их воедино, — вот что необходимо раз и навсегда уяснить. Когда Маяковский заполонял желтой кофтой взор тургеневских благородных собраний, когда Алексей Елисеич Крученых, радея, шепелявя и подвывая, декламировал свою сектантскую глоссолалию и выплескивал чайные опивки в гогочущие ряды все тех же фармацевтов, доцентов и бестужевских непорочных курсисток, что явились в предвкушении забавного зрелища, но влипли в не предвиденный ими страдательный оборот, когда футурист поведения Гольдшмидт, окрасив свое обнаженное тело чем-то золотым и ренессансно-сверкающим, взбирался на постамент и устанавливал одноименную, живую и дышащую статую Гольдшмидта на московском бульваре, то все эти люди — имейте в виду — не эпатировали невольных свидетелей своих ритуалов, но расширяли пределы артистической выразительности, настежь распахивали восприятие мира и вполне по-толстовски остраняли обыденное, чтобы его можно было узреть новым зрением. С тем же успехом можно назвать эпатажем традиционную дзэн-буддийскую практику разблокировки сознания — допустим, неожиданный выкрик или болезненный телесный толчок, с помощью которых ученика выбивают из привычного ритма и рутинного понимания жизни. Практика дадаистов (их словесные тексты, визуальные композиции и непрерывный перформанс поведения) была аналогичным по своей направленности способом раскрепощения мира, художественного и социального. И более ни слова об эпатаже.

На вопрос о том, какие конкретные новшества внесли дадаисты в искусство и философию XX века, пришлось бы отвечать слишком долго, поневоле заплывая в параллельные воды. Особенно если повествовать не в общем и целом — дескать, осеменили иссыхающий арт-материк, как Зевс лоно Данаи, но по существу и с примерами. Вкратце же, намеренно ограничив сектор обзора, сформулируем так: именно в практике ДАДА, наряду с целым веером других порожденных ими возможностей и перспектив, берет начало феномен, впоследствии достаточно неуклюже названный концептуализмом, концептуальным искусством. Однажды Лев Ландау сказал, держа в тонких пальцах написанную им в соавторстве популярную брошюру о теории относительности, что, мол, два шарлатана решили за гривенник объяснить, с чем едят релятивистскую физику. Пять медяков в базарный день — вот красная цена нижеследующим прогулочным рассуждениям о концепт-арте, но без них не обойтись, если желательно хоть как-то постигнуть первородный вклад дадаизма в это влиятельнейшее направление 1960–80-х годов.

Художник есть тот, кто думает, а не тот, кто рисует. Таков истинный базис концепта. Остальное суть комментарии, скажем в нестрогой, человеколюбивой тональности рабби Гиллеля. Искусство — это интеллектуальная, философская практика, особый метод мышления, но не образами и даже не касательно образов, а по поводу самих оснований художества, его природы, устройства, функции, назначения. Искусство в умопостигаемом идеале должно содержать всю полноту автоописания и самоинтерпретации, оно утопически заключает в себе собственное тотальное искусствознание, объединяя объект с его истолкованием и непрерывно смотрясь в самостоятельно установленное зеркало критических авторефлексий. Искусству надлежит стремиться к тому, чтобы осознать свою внутреннюю сущность. И концепт-арт пытается выявить необходимый и достаточный набор оснований, благодаря которому определенная практика может быть идентифицирована в качестве художественной деятельности. Подобно тому как Эдмунд Гуссерль, конструируя идеальный акт мысли и восприятия, очищал его от всего лишнего, наносного, отягченного привходящими обстоятельствами, так художник-концептуалист обозначает своей работой тот минимальный и непреложно-необходимый перечень условий, без которых искусство в качестве такового истолковано быть не может.

35
{"b":"219247","o":1}