Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Последние слова сочинения звучат так: «Смерть как угроза — это монета власти. Очень легко, складывая монету к монете, скопить огромный капитал. Тот, кто хочет стать сильнее власти, должен научиться без страха смотреть в глаза приказу и найти средство вырвать его жало». Но как это сделать, Канетти не объяснил, и непонятно, возможно ли вообще добиться такого бесстрашия.

10. 07. 97

В ПАМЯТЬ ВАРВАРСКОЙ РОСКОШИ

Двадцати пяти лет от роду он прошел страну с юга на север и постучался в Милан. В карманах гулял ветер, снизу на карте трепыхалась материя, по которой в темноте своих скудных портняжных свершений с булавками во рту ползала мать. Волевой же основой и причиной похода, как во все времена утренних анабазисов честолюбия, был несмываемый сон, блуждающий миф и завет — эпидемический, от века бродячий сюжет о великом намерении, что, единожды коснувшись сознания и в нем поселившись, уже по иному лекалу кроит подходящее тело, заставляя его навылет прошибать городские врата. Четверть века спустя один из диктаторских учредителей международного стиля, избранный экземпляр в океане фабричного производства, он был застрелен бесстильным человеком толпы, подтвердившим свою серийную принадлежность еще одним, пятым по счету, убийством. Парадокс же заключается в том, что никакая стоящая наособицу августейшая особь не смогла б сделать больше для уже повсеместного и окончательного (если остались несведущие) насаждения имени Джанни Версаче, нежели анонимный преступник, самим родом занятий принужденный бежать взоров публичности и растворять свою видимость в массовом пузырящемся киселе.

Такая смерть не бывает случайной. И сейчас уже кажется, что это сама демократия, прицелившись из револьвера отщепенца, отомстила тому, кто столь преуспел на дорогах ее либерального мира, кто был внятной, издали различимой частицей ее печени, желудка, души, но объективно, по внутренней сути — о, конечно же, ни о чем не догадываясь, опьяненный удачей всего им содеянного, — находился в странном противоречии с этой толерантнейшей из анатомий.

Идеальный образ демократии означает равенство голосов в хоре, их самостоятельность и неслиянность. У каждого голоса собственная правда акустики. Он должен быть расслышан сквозь общий гомон торжища или беды, подобно тому как выкрики рыночного единоличника, сколько ни заглушай их ором базарных коллег, доходят до ушей покупателя, а стоны больных не оптом, а в розницу улавливаются госпитальной сестрой. Иерархический постулат идеальной, умопостигаемой демократией опровергнут. Пирамидальная непререкаемость замысла окутана ненавистью и презрением. Древнее правило, по которому власть обладает не заурядно-фактическим, но традиционным и отприродным, записанным в гроссбухе судьбы верховенством над клубящейся у подножия магмой, — выведено в разряд оскорбительных исключений. Церемониальный балет сущностей, выпархивающих на сцену строго по номерам, сообразно рангу и чину, выбит единовременным, во все стороны сразу, коловращеньем событий. Вертикальное подчинение пасует пред сочинительной организацией мира, равномерно и смежно располагающей свои элементы на гладкой горизонтальной поверхности; так на столе раскладывают карты пасьянса или на блюде — откочевавшие с противня куски пирога.

Тем самым демократическая образность враждует с идеологией Стиля. Стиль — это монолог, главенство одного голосового усилия, победа над другими попытками речи, кляп на губах, покамест еще не проникшихся благодетельно-необходимым единством. Абсолютистская идеология Стиля есть деспотическое преодоление расхлябанного материала, которому следует навязать жесткую форму, осмысленную иерархическую структуру неравенства. Это стальное начало, вычерчивающее твердые бороздки по воску, а любое письмо и любая устная речь, обращенные к сидящему с залепленным ртом собеседнику, содержат в себе жало приказа, повеление выслушать, прочитать и немедленно выполнить. Стиль противостоит индивидуалистическим принципам демолиберализма. Вопреки старой близорукой сентенции, это не человек, но огромные толпы людей и соответствующие египетским числам потребности госдизайна, который, в свою очередь, есть порождение Стиля, его сквозного архитектурного и орнаментального исступления: чтобы зазвучал монолог, чтобы время застыло в пыльных складках знамен, в преувеличенном великолепии ритуалов, мундиров, бальных нарядов, бронзовых с прозеленью тритонов, чтобы оно осело на бархате императорских лож, — тысячи безымянно-безгласных хористов должны стать удобрением. Стиль — орудие тирании, сказал польский эмигрантский писатель, и был прав, ибо столь последовательное упорядочивание материи, пресуществляемой то в каменноглыбую тяжесть усыпальниц и химер, то в ангельскую светоносность исторических прозрений, может быть достигнуто лишь системами, обнимающими своим зрением весь окоем. Но Стиль и сам является тиранией, глубокой реакцией и сверкающей тьмой. Или уж он, как всякая нестерпимая красота, управляет той областью, где реакция и архаика сходятся с будетлянским прорывом, и недаром философ, первым напророчивший консервативную революцию в форме морозного византизма, понял проблему как изуверскую — стилистическую: все пусть провалится в тартарары, но эстетику сберегите, краски монархии без нее выгорят и поблекнут, а если уж суждено наблюдать последний римский пожар, то из окон жилища артиста Нерона — и сгореть вместе с ним. Закономерно, что почитатель философа, русский подпольный прозаик 70-х годов XX века, тяготея к «узору», каллиграфии и слезной, задушенной интонации, видя в них средоточие словесных художеств и, следовательно, мечтая о Стиле, вынужден был сто лет спустя прикоснуться ко всем черным стрелам из колчана своего вдохновителя, сызнова вычерпать всю надменную бездну его мракобесия, включая и однополый вектор любви.

История западной демократии есть история борьбы против Стиля. Без его одоления либеральное общество не смогло б утвердиться. Примерно четверть века назад эта задача была поставлена вновь, в основном применительно к эстетическим вертоградам постмодернизма, но зато с предельной отчетливостью вавилонского уголовного уложения. После девятого вала компьютерной революции и упадка Берлинской стены эту программную цель ретроактивно соотнесли и с другими территориями жизни и вскоре посчитали достигнутой, а садам было велено цвесть во всех полушариях. Идеология постмодерна (конца истории, по социально близкой версии постапокалипсиса), воспринятая как объективно возобладавшая реальность, что забавно перекликалось с разгулом провозглашенных ею возможных миров, стала политкорректным кодексом вседозволенности (это, конечно, оксюморон) и легализацией победы над Солнцем — над Стилем. Диалог, атмосфера доверия, отказ от пророчеств, действительно невозможных в местах круговой поруки. Нежелание иметь дело с какой-либо глубиной, спектр наблюдений ограничен поверхностью, кожей. Разоблачение претензий на аутентичный язык, полное равенство способов речи. Приятный разговор с каждым из них, передразнивание больших монологов, их ерническое, не лишенное ностальгии поминовение.

Меж тем еще есть очаги, где большие усилия Стиля не вовсе обречены на бесплодие, где они существуют как некая неотменимая данность, о природе которой предпочитают не думать, дабы не утруждать себя лишними мыслями. По интересному стечению обстоятельств, эти пристанища архаики с внешней стороны смотрятся рекламным знаком капитализма, со стороны ж внутренней тем паче в него намертво вгрызлись, едят его мясо и снабжают систему свежими соками или, напротив, отборными метастазами — кому что по вкусу. Но именно в считанных и наперечетных великих Домах моды по сию пору кружатся живые тени творческих и, что не менее важно, жизнестроительных сил, которыми полнились стилистические эпохи. Для начала как не отметать средневековое строение орденских этих союзов (у них и название-то феодальное и династическое — Дом), управляемых непререкаемой властью магистров. Спору нет, любое амбициозное дело, взошедшее на перегное могучих вложений, устроено очень нелиберально и, нимало не напоминая дискуссионный клуб, в который хотела затащить компартию большевиков оппозиция, обычно руководимо одним, максимум узкою группой товарищей, однако тут, на этом павлиньем поприще, вырос незаживающий полюс беспрекословности, какая-то крайняя Тула волюнтаризма, где Джанни Версаче отведена была главная роль. «Все будет так, как решу я» — его диктаторская вечная присказка, с которой годами уживались семья, обслуга, помощные звери и завоеванный им потребительский мир. Досадно, что он не женился на сестре, а всего лишь завещал ей свой бизнес: была бы дивная Птолемеева гемма, воскрешенное чудо эллинистического высокомерия, когда весь космос сжимается до кровосмешения двух, впрочем, не отменяющего братско-сестринской субординации.

50
{"b":"219247","o":1}