Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Обладая господством над миром, это онтологически чуждое тело не властно над своим назначеньем и фатумом. Оно не выбирало для себя собственной тяжести и судьбы — так само собой получилось. Подчас, изглоданное своей мощью, оно бы хотело чего-то полегче и посъедобней, но этого ему не дано, да к тому ж остальное не насыщает. «Голодарь» Кафки про то и написан. Художник голодания, до смерти себя уморивший во имя искусства, с удовольствием это искусство послал бы к чертям, наевшись до отвала, как прочие люди, но в том и беда, что никакая снедь ему не по вкусу. Ясно как день, что жалости такие художники не достойны. Они — другие. Учитель есть тот, кто быстрее бегает, было сказано русским поэтом. Он хорошо сознавал, в чем тут суть: учитель — иной, он всегда лучше; а вернее, всегда несравним, у него параллельное тело, и к нему, равно страшному в доброте или в гневе (разница между ними невелика), нельзя подойти с моральным шаблоном осуждения и сочувствия.

Я видел почти все фильмы Стоуна. В картине «Двери», так мне наивно казалось, Стоун мог бы раскрыться и многое объяснить. Она ведь о Джиме Моррисоне, рано сгоревшем создателе знаменитой рок-команды «The Doors», который не оттого себя не щадил, что решился сознательно сжечь все мосты, но лишь потому, что, подобно мастеру голодания, органически не умел приспособиться к правильной пище и вполне осмотрительно ее избегал: с ней за компанию он бы умер быстрее. Анатомически Моррисон и Стоун — близкие родственники, и неважно, что первый в этом «сортире» (излюбленный Моррисонов образ-проклятье), каковой он мечтал спалить синим огнем, не задержался, а второй покуда кричит на массовку; та же судьба, просто Джим вышел в дверь, все исполнив и спустив за собой воду, тогда как Оливеру еще есть на что поглядеть сквозь проем. И я предвкушал, как он проболтается, выдаст секреты своей и Джима чудовищной внеморальной телесности, позволяющей проживать одну жизнь за десять, но не учел самой малости, эдакой крохотной шайбы с шурупчиком: всего лишь того, что лидерство в первенстве монстров искусства по-прежнему принадлежит Голливуду. Он и подмял Стоуна, как этнографический бугай из народа — цирковую «черную маску».

Получилась темпераментная вампука, еще один «Монпарнас, 19», фильм, где художник чудит и спивается у тебя на глазах и где его нужно жалеть, ибо он, в общем, такой же, как все, только талантливей и беспутней. Роберт Олтмэн в «Винсенте и Тео», тоже не Бог весть каком шедевре, хотя местами приятном на вкус и особенно цвет, был куда как умнее: он знал, что Ван Гога нельзя считать человеком, что он артист, то бишь чудовище, посмертно ставшее священным. Отсюда все краски, и для Винсента это не было тайной, непонятным иероглифом на японской гравюре, он прямо писал на сей счет несчастному брату (вот, кстати, кого пожалеть, да и то…): «Желтый немного буржуазен, поправь», — говорит он, хмельно и счастливо пошатываясь мимо Гогена, и таких ослепительных жестов, задевающих сердце проблемы, Стоуну недостает, как филателисту — «Святого Маврикия». Кинематографический Джим становится в неприличные позы и желает чего-то святого, околдовывает публику и над ней издевается, поучает и магически сквернословит, пишет стихи, мечтает о полной свободе, расширяет сознание проверенным методом ЛСД (конечно, не обошлось без психоделического индейского старца, символизирующего мудрость народа яки по Кастанеде, — пошлейшие кадры), одним словом, сам ведет себя как святой, т. е. другой, которому не нужна жалость, которому она абсолютно неведома, поскольку вся власть на его стороне, но этого Стоун как будто не видит, втягивая картину на ложе биографических сантиментов и банального сострадания, смешанного с легким испугом пред крайностями, оставшимися где-то там, позади, в далеких 60-х.

Или — страшно подумать — он действительно не знает про себя ничего, а рентгеновские снимки ему подменили?

В одном «Дверям» не откажешь: с грехом пополам, но показано дионисийство эпохи. Подлинное, нефигуральное, с манифестом и пьяным обрядом. Моррисон первоначально хотел назвать «Doors» оргийным и пляшущим, заголенным и плачущим вместе с загробною флейтою именем Диониса. Это вообще был последний вакхический период западной культуры, с еще не похеренным смыслом, чаемой целью и попыткой пройти по воде на ту сторону горизонта. Нужно поцеловать змея в самую пасть, и тогда он введет тебя в Сад. Классический Дионис, хоть и проблеял впервые козлиную песню трагедии, был не трагичен — цикличен: умирая, он возрождается. Культура 60-х, тонко почувствовав разницу, заменила шального бога непоправимо смертным проклятым поэтом. Моррисон и был этим падшим созданием, непосредственно касавшимся небес. И, в отличие от Стоуна, он не нуждался в подсказках, из какого именно материала судьбе было угодно его сотворить.

08. 05. 96

ДВА КАТОЛИКА, ОДИН ЕВРЕЙ

Французом граф Жозеф де Местр (1753–1821) не был, но гневаться на энциклопедию, утверждающую прямо обратное, едва ли уместно. Говоря азиатским цветистым слогом, камень, выпущенный из пращи уточнения, отлетит от справочных гладких страниц, не причинив им вреда, ибо на сей раз они безвинны. Вопрос и в самом деле запутанный: хоть судьба наделила де Местра галльским именем, наречием и острым смыслом, а темами творческого возбуждения прочно связала с главнейшим французским Событием, однако происхождения он выдался смешанного, с изрядной итальянской добавкой для пущего темперамента; родом и подданством же он был из страны, которой давно уже нет на игральных картах политики и каковая даже в лучшие, безмятежные времена чувствовала свою межеумочность и уязвимость. Называлось это гротескное образование Сардинским королевством и, включая в себя помимо заглавного рыбьего острова, Пьемонт и Савойю, по словам одного комментатора истлевших событий, оседлало, будто коня, Альпы между Францией и Италией, пользуясь не только языками, но и многими другими преимуществами этих двух государств. Сардинскому королю и прослужил граф всей католической верой и правдой — долгие годы прошли в утомительных дипломатических хлопотах и сопровождались внезапными, болезненными ударами судьбы.

Покуда не грянула Революция, обвалив в незрячем азарте колонны европейского храма, жизнь в Пьемонте, как утверждают историки, тянулась дремотно-благословенная: каждый знал свое место и был избавлен от муки заглядываться на чужое — назначение даровалось до гроба, приложеньем к входному билету, который еще не научились массовым образом возвращать. Но историки и не такую пакость оправдают. Мой друг напомнил мне, как сардонический марксист Франц Меринг, процитировав академических германских современников, обучавших — с расстояния в две тыщи лет — царя спартанцев Леонида правильному бегству из ущелья Фермопил, спокойно резюмировал, что уж историки бы точно отступили. Де Местр, не нуждавшийся в оценках тех, кто лично не застал войны и мира, вспоминал потом, что характер и лицо Пьемонта нельзя было отнести ни к тем странам, где процветают искусства и кипят страсти, ни к тем, где царят идеи и культ наслаждения. Это было государство солдат, постоянно готовое к войне, и его властители пытались посредством сильной военной власти предотвратить то брожение умов; которое уже внятно ощущалось за пределами их владений. И если прежде пылкие люди бежали от этого регламентированного благочиния, то вскоре там стало отнюдь не скучно, и уже спасались бегством от избытка впечатлений.

Чужая революция, выплеснувшись за узконациональные границы равенства и братства, немедленно прибрала королевство, которое открылось внутренними язвами наружу, и удачливый чиновник граф де Местр заметался по Европе, особо не задерживаясь ни в Лозанне, ни в Турине. Нажитое состояние отправилось ко всем чертям, и кабы не практичная супруга, привыкшая не верить ничему в природе («Она никогда не скажет, не дождавшись полудня, что солнце уже встало, поскольку опасается ошибки», — конфиденциально сообщал супруг на сторону), вмиг обедневшему семейству не удалось бы подобрать ни крошки. Намек на просветленье участи забрезжил позже, когда, набравши полон рот крови, революция восторженным гвардейцем на посту готовилась приветствовать Наполеона Бонапарта. Новый сардинский самодержец Виктор Эммануил, наскребший по сусекам остатки скромного величия, опять призвал де Местра под крыло и убедил его отправиться из Рима посланником в Пальмиру Севера, Санкт-Петербург, от безнадежности надеясь, что Россия окажется великодушной к провинциальным бедам королевства.

29
{"b":"219247","o":1}