Мысленно представляю себе первый вечер, проведенный при свете лампы в семейном уюте, когда запертые двери ограждают ваше жилище от уличной мерзости. Подле вас дети: их отец проделал такой далекий путь, вернулся из столь долгого, столь загадочного путешествия. Они целуют его и ждут часа, когда он расскажет им о своих приключениях. Какое доверие и покой царят здесь, какая горячая надежда, что спасительное время исцелит все раны! А тем временем мать семейства радостно хлопочет, — от нее потребовалось столько мужества, и теперь предстоит свершить еще один подвиг: окончательно вернуть к жизни своими заботами и лаской мученика, снятого с креста, несчастного, истерзанного человека, которого ей вернули наконец. Нежность и любовь царят за запертыми дверями дома, несказанная доброта осеняет укромный уголок, где улыбаются друг другу родители и дети, а мы, все те, кто стремился к этому, кто долгие месяцы боролся за это мгновение счастья, смотрим на них, скромно отступив в полумрак, безмолвные, удовлетворенные.
Что касается меня, то, признаюсь, вначале мною двигало просто чувство человеколюбия, чувство сострадания и жалости. Одна лишь мысль владела мной, что на ужасные страдания обрекли невинного, и я присоединился к общей борьбе, единственно чтобы избавить этого человека от мучений. С той минуты, как я совершенно уверился в его невиновности, страшная мысль неотступно преследовала меня: сколько уже выстрадал несчастный, какие мучения, какую смертную тоску испытывает он и поныне за глухими стенами темницы, куда ввергла его чудовищная несправедливость судьбы, так и оставшаяся для него непостижимой. Какой вихрь мыслей в его мозгу, какая исступленная надежда, пробуждающаяся с каждым новым утром! И солнце померкло для меня, в одном лишь сострадании черпал я мужество, и единственным моим стремлением стало положить конец истязаниям, поднять тяжелую плиту подземелья, чтобы мученик вновь узрел свет дня и вернулся к родному очагу, где близкие уврачуют его раны.
«Сантименты», — скажут политики, слегка пожав плечами. Видит бог, это правда! Я подчинялся одному лишь велению сердца, я спешил на помощь к человеку, попавшему в беду, будь то еврей, католик или мусульманин. Я думал тогда, что дело просто в судебной ошибке, я не ведал еще огромных размеров преступления злодеев, заковавших этого человека в железо, бросивших его на дно медвежьей ямы и выжидавших, когда придет его смертный час. Вот почему в душе моей не было гнева против неизвестных еще виновников. Я всего-навсего писатель, которого сострадание вынудило прервать повседневный его труд, я не преследовал никаких политических целей, не выступал на стороне какой-либо партии. С самого начала кампании я служил одному лишь делу — делу человеколюбия.
Только позднее я осмыслил неимоверную трудность задачи, которую мы вознамерились выполнить. Чем больший размах приобретала борьба, тем более ясно я отдавал себе отчет, что избавление невинного потребует нечеловеческих усилий. Нам противостояли все могущественные силы общества, единственным же нашим оружием было оружие правды. Мы должны были совершить чудо, чтобы спасти погребенного заживо. Сколько раз в эти два ужасных года я отчаивался преуспеть в моем деле, отчаивался живым вернуть этого человека его родным! Он по-прежнему оставался во мраке подземелья, и тщетно мы умножали наши усилия в сто, в тысячу, в двадцать тысяч крат, — могильную плиту придавил тяжкий груз беззаконий, и я страшился, что руки наши опустятся в изнеможении, прежде чем наступит час решающего усилия. Все кончено, надежды нет! Быть может, когда-нибудь, много лет спустя мы восстановим истину, добьемся справедливости. Но тогда несчастный будет мертв, он никогда уж не вернется, и жена и дети не встретят его торжествующим поцелуем.
И вот ныне, сударыня, мы свершили чудо. После двух лет титанической борьбы мы сделали невозможное, мы претворили мечту в действительность, ибо мученика сняли с креста, на коем он был распят, ибо невинный обрел свободу, ибо муж ваш вернулся к вам. Пришел конец его страданиям и, стало быть, и нашим, и страшные видения не потревожат более наш сон. Оттого, повторяю, сегодня для нас светлый праздник, праздник великой победы. Объятые тихой радостью, мы вместе с вами, сударыня, переживаем счастливое мгновение; ни одна женщина, ни одна мать не может без волнения думать об этом первом вечере, проведенном при свете лампы в тесном кругу семьи, мысль об этом наполняет тихой радостью всех людей мира, чью любовь и сочувствие вы снискали себе.
Разумеется, сударыня, горька сия милость. Возможно ли обречь человека такой нравственной пытке после стольких телесных мучений? И с каким негодованием говоришь себе, что от сострадания добились того, что должно было получить из рук правосудия!
Самое возмутительное в том, что все, как видно, было подстроено, чтобы покончить дело сим величайшим беззаконием. Судьи сговорились нанести невинному еще один удар, чтобы спасти истинных виновников, а сами с чудовищным лицемерием надели личину милосердия: «Ты хочешь чести, мы же из милости даруем тебе свободу, дабы твое бесчестье перед законом скрыло преступления твоих палачей». В долгом перечне совершенных гнусностей нет более омерзительного посягательства на человеческое достоинство. Осквернить ложью святое сострадание, сделать из него орудие клеветы, обратить в пощечину невинному, чтобы злодеи разгуливали при свете дня, красуясь султанами и золотыми нашивками! Какая неслыханная подлость!
И сколь горестно сознание, что правительство великой державы, по гибельному малодушию своему, позволило склонить себя к милосердию, в то время как долг повелевал ему свершить правосудие! Малодушно отступить перед наглостью политической группировки, воображать, будто можно добиться умиротворения с помощью беззакония, рассчитывать откупиться милостивым прощением, отравленным иудиным лицемерием, — это ли не верх безрассудства, в котором упорствует правительство! Разве не должно было правительство тотчас же после того, как Реннским судом был вынесен возмутительный приговор,[45] передать его в Кассационный суд, вместо того чтобы столь оскорбительно пренебречь высшей юридической инстанцией? Разве спасение страны не заключалось в этом шаге, который явился бы выражением должной решительности, вернул бы нам уважение всего мира и восстановил законность? Только отправление правосудия может привести к окончательному умиротворению, всякая уступка малодушию вызовет лишь новую вспышку страстей; сильного правительства — вот чего нам недоставало до сего дня, правительства, которое исполнило бы до конца свой долг и наставило бы на истинный путь обманутый клеветой, доведенный до исступления народ.
Но в своем падении мы зашли уже столь далеко, что распинаемся перед правительством за проявленное им милосердие. Великий боже, оно дерзнуло выказать доброту! Какая беспримерная смелость, какая безумная отвага, когда подумаешь, что ему грозят клыки лютых зверей, которые вышли из дремучих лесов и стаями рыщут среди нас! Проявить доброту, когда не можешь проявить твердости — что ж, и это похвально. Впрочем, сударыня, ваш муж может ждать восстановления своего доброго имени,[46] что следовало бы сделать немедленно ради чести самой Франции, с высоко поднятой головой, ибо нет пред всеми народами земли невинного, чья невинность была бы вящей.
Ах, сударыня, позвольте мне высказать Вам, сколь велико наше восхищение, наше благоговение, наше преклонение пред вашим мужем. Он столько страдал, страдал безвинно, под бременем людской глупости и злобы, что мы хотели бы уврачевать своей любовью каждую его рану. Мы понимаем, что искупление невозможно, что общество никогда не сможет загладить свою вину перед страдальцем, которого оно истязало со звериной жестокостью; вот почему мы воздвигли ему алтарь в наших сердцах, ибо не можем отплатить ему даром более чистым, более драгоценным, чем это любовное, братское обожание. Он стал героем, более великим, чем иные, оттого что более иных страдал. Напрасные страдания снискали ему венец святого, — величественный, сияющий своей непорочностью, вступил он отныне в храм грядущего — обитель богов, где пребудут те, память о ком волнует сердца и вечно будет пробуждать в них благие чувства. Письма, которые он пересылал Вам, сударыня, вечно будут нетленны в памяти людской как благороднейший вопль истязаемой невинности, когда-либо исторгнутый из человеческой души. Никого еще доселе не постигала участь более ужасная, и никто еще не заслужил большего почитания и любви.