Женщин он знал только в ранней юности; он ни разу не выпил и стакана спиртного: единственно, чем он злоупотреблял в жизни, так это табаком, правда, самым крепким и ядовитым, — мы оба одурманивали им себя в перерывах между работой. Но верно ли, что табак и прочие злоупотребления влияют на человека так, как это утверждают иные врачи?
Я все время мысленно возвращаюсь к страшным словам, сказанным однажды Бени Бардом, лечившим его врачом, который изучил столько разновидностей нервных болезней: „Десять лет половых излишеств, десять лет алкоголизма, десять лет злоупотребления чем бы то ни было не способны так подорвать здоровье человека, как один час, один-единственный час душевного потрясения“.
Об этом надо подумать всем нам, писателям, в частности вам, — вы ведь тоже заняты литературой, и нервы у вас не в порядке. Надо время от времени отвлекаться от работы, преодолевать умственное перенапряжение, утомляя себя физически, давать волю таящемуся в вас животному началу и заставлять его брать из физической жизни все, что вы только можете ому предоставить, добиться того, чтобы кожа ваша покрылась бронзовым налетом. В нашем трудном ремесле это необходимые условия для того, чтобы жить, чтобы продлить свою жизнь, чтобы осуществить все, что вы вправе получить от природы вашего таланта, — то счастье и ту награду, в которых она отказала моему брату».
Это замечательное письмо, и надо быть художником, чтобы понять то глубокое волнение, которым оно пронизано, и весь ход мысли потрясенного отчаянием человека.
Я привел его целиком, ибо дом в Отейле был бы пуст, если бы, описывая этот дом, я ничего не сказал о тени умершего брата, о милой тени того, по ком пролито столько слез. Тень эта встречает вас во всех комнатах, — она в столовой и гостиных, она все еще сидит за письменным столом в кабинете, она блуждает по лестнице и перед витринами с коллекциями. Это она смягчает и согревает воспоминаниями жилище старого холостяка, которое без нее было бы совсем холодным, ибо женского тепла в этом доме нет.
Теперь завеса приоткрылась. «Дом художника» продается во всех магазинах; книга эта стала достоянием публики. Но я убежден, что только людям утонченного вкуса она может прийтись по душе. Она проникнута благородством, благоговением перед искусством и перед трудом и написана своеобразнейшим стилем. И писатель-романист, проложивший своими шедеврами новый путь нашей литературе, может праздновать теперь полную победу.
СЕАР И ГЮИСМАНС
© Перевод А. Шадрин
Приходилось ли вам когда-нибудь задумываться над тем, как создаются легенды? Это совсем особое порождение человеческой глупости и лени. Просто удивительно, в какие одежды рядят каждого нового человека в нашем мире, в мире книг, театров, газет. Репортеры уходят с тяжелым багажом ошибочных сведений. Вслед им являются хроникеры — те переиначивают на свой лад их изначальную ложь, стараясь, чтобы все выглядело как можно забавнее; наконец, уже по проторенной колее скачут все остальные, всячески преувеличивая, непререкаемо утверждая истинность самых невероятных вымыслов.
Уже несколько лет я наблюдаю, как постепенно складывается одна из таких легенд. Это любопытный пример того, о чем я только что говорил. Встретились пятеро молодых писателей: Ж.-К. Гюисманс, Анри Сеар, Ги де Мопассан, Леон Энник и Поль Алексис; литературная жизнь сблизила их, и по вечерам они встречались у меня, у своего старшего собрата. И вот мало-помалу, не имея о них ни малейшего представления, даже не дав себе труда заглянуть в их книги, единственно ради того, чтобы развеселить читателя, репортеры и хроникеры превратили их в бог весть каких жалких марионеток, пресмыкающихся в грязи перед своим мэтром. Какой-то шутник, которому не хватило материала для статьи, написал о них заметку: все ему поверили, — не только болтуны, но и люди серьезные.
Итак, родилась легенда, что эти пятеро молодых писателей похожи друг на друга, что это пять голов, вырезанных из одного куска дерева. Мнение сложилось, появились готовые фразы, не делающие разницы ни между отдельными произведениями, ни между их авторами. Самое поразительное во всем этом, что все пятеро — люди совсем различного склада, что вообще-то говоря ни один из них не походит на другого ни чувствами, ни мыслями.
Я должен когда-нибудь рассказать об этом происшествии, об этом столь характерном для нашей литературы случае. Но пока что, коль скоро у меня есть возможность, я поговорю о Ж.-К. Гюисмансе и об Анри Сеаре, я попытаюсь за один присест набросать литературные портреты этих столь различных людей, двух «учеников», которых завтра признают самобытными мастерами. Недавно вышел роман Гюисманса «Семейный очаг». На этой неделе выйдет первый роман Сеара «Чудесный день». Присмотримся к этим писателям и вместо того, чтобы потешаться над ними или осыпать их оскорблениями, оценим их по достоинству.
За спиной Гюисманса уже несколько томов: «Ваза с пряностями», «Марта», «Сестры Ватар». Это уже вполне сформировавшийся художник, это успевшее проявить себя самобытное дарование, и критик, обладающий известным чутьем, мог бы написать об этом писателе исследование точное и основанное на документах. Как бы не так! Неужели вы думаете, что наши милые критики сколько-нибудь утруждают себя документами. Да они не всегда читают и самые книги, о которых пишут, а уж если читают, то не дают себе труда вникнуть в их содержание.
Вас, например, уверили, что романист Гюисманс — писатель очень грубый, что он подбирает все нечистоты нашего языка, находя удовольствие в самой большой распущенности, на какую только способно искусство.
Вам показали его в грязной блузе и картузе, выгребающего помойные ямы литературы. Во всем романе «Сестры Ватар» увидели только пресловутых «мочащихся кошек», которые фигурируют на третьей или четвертой странице. Дальше этого ни один критик не пошел, и все только повторяли друг друга. Легенда родилась: Гюисманс пишет — да простится мне это слово — по-свински.
Так знайте же! В действительности Гюисманс тонкий мастер языка, один из замечательных стилистов, один из самых изощренных наших писателей. По яркости и силе письма он сумел даже превзойти своих старших сотоварищей, он пошел дальше их, создав более изысканные обороты, более волнующие образы, более животрепещущие изображения людей и обстановки. Ну и отличается же наша критика: что ни выстрел, то мимо; когда она заявляет: «Этот человек не умеет писать», — вы сейчас же начинаете думать: «Черт возьми, какой это, должно быть, тончайший стилист!»
Голландец по происхождению, Гюисманс несет в нашу французскую литературу темперамент большого колориста, по духу своему напоминающего Рубенса и Рембрандта. Я почти не знаю в литературе более красочного письма. Жизнь он воспринимает глазами, он все переводит в зрительные образы, это поэт ощущений, которые неимоверно вырастают у него под пером. Считать его писателем грубым — невероятная глупость, ибо если он и выходит на улицу, то видит эту улицу пышущей жизнью, он говорит о ней, как влюбленный художник, которого опьяняет солнечный свет. Ничего заурядного, банального, напротив, его недостаток — избыток всего редкостного, изощренного, исключительного. Он все утончает сверх меры, он сверх меры терзает свои фразы, занимаясь поистине ювелирной работой.
Разумеется, как всякий художник, он погружен в свой материал. Он видит таящееся в человеке животное, как видит наблюдатель, который не идет дальше документа. В книгах его мало анализа, они состоят из одних картин. Психология отступает на второй план, а иногда и вовсе отсутствует. Это только очень живое изображение действительности, того, что он ощутил и увидел, и все увиденное приводит его к жестоким выводам, к мысли о нашей ничтожности и о нашем убожестве, причем романист далек от того, чтобы чему-нибудь поучать.
Но подите объясните педантам из Нормальной школы, о которых я не так давно говорил, что в Гюисмансе больше философии, что он ближе к жизни, чем все эти ученые мужи, вместе взятые. Эти тупые доктринеры слишком толстокожи, чтобы что-нибудь понять в литературе.