Посылаю Вам чек на пять франков — велите садовнику подрезать мои розовые кусты, деревья и виноградные лозы. В особенности прошу Вас позаботиться о тех розовых кустах, что на первой клумбе. Только пусть не топчут землю, в ней корни пионов и георгин, их могут раздавить.
Рассчитываю на Вас, хорошо? Пусть садовник немедленно берется за работу, потому что растения пробуждаются; здесь на деревьях уже лопаются почки. Правда, у нас ведь юг.
Я вернусь в Париж только вместе с Национальным собранием. Надеюсь, пять миллиардов, необходимых для того, чтобы выставить этих проклятых пруссаков, найдутся скоро. Мне не терпится снова увидеть мой Батиньоль, но долг журналиста приковывает меня к Бордо.
Вы сделаете большую ошибку, если поедете сейчас в Экс. Признаюсь, мысль об этом путешествии внушает мне известную тревогу за Вас. Прованс — страшная вещь. Я только что изучал его, к своему величайшему ужасу. А главное, не забывайте, что после осады Вы стали гражданином Парижа.
До скорого свидания, дорогой Алексис. Если дела пойдут хорошо, надеюсь через две недели пожать Вам руку. Позаботьтесь о моем садике, мы, все трое, будем Вам очень благодарны.
Моя мать и жена Вам кланяются.
Преданный Вам.
Валабрег все еще здесь. Он на время распрощался с поэзией. Обдумывает сборник рассказов. Уже написал пять новелл, которые положит в основу своей книги.
ЛУИ УЛЬБАХУ
Париж, 6 ноября 1871 г.
Любезный Ульбах!
Я получил от г-на прокурора Республики приглашение явиться в его кабинет, и там сей сановник весьма вежливо предупредил меня, что к нему поступило множество жалоб на «Добычу». Он не читал романа, но, боясь, что ему придется вмешаться, и желая избежать процесса, дал мне понять, что, быть может, следовало бы осторожности ради прекратить печатание подобного произведения, оставляя мне, впрочем, полную свободу продолжать его на свой страх и риск.
Итак, положение совершенно ясно. В случае, если мы будем упрямиться, возможно, что из-за романа, за который я предстану перед судом, будет запрещен «Ла Клош», и нам навяжут премиленький процесс. Если бы я был один, я бы, конечно, рискнул на это, потому что хотел бы знать, в чем состоит мое преступление, и выяснить, какое наказание уготовано добросовестному писателю, создающему художественное и научное произведение. Но из уважения к Вам я отказываюсь от этого удовольствия. И не прокурор Республики, а я сам прошу Вас прервать печатание моего романа.
Вы не участвуете в наших спорах, и я даже считаю нужным сказать, что знаю Ваше враждебное отношение к моей литературной школе. Вы нападали на меня прежде и, конечно, сделали бы это и сейчас. Но это было бы просто спором между двумя представителями искусства. Вы бы снова мне сказали то, что уже говорили, а я бы Вам ответил то, что уже отвечал. Как романисты мы никогда не поставили бы под сомнение наших намерении: Вы достаточно меня изучили, чтобы узнать, с какой честностью и творческой страстью я работаю. Говорю это для того, чтобы принять на себя полную ответственность в данном деле. Если, из литературного либерализма, Вы все же попытаетесь, хоть и с некоторыми колебаниями, опубликовать «Добычу», я готов оказаться на скамье подсудимых один в тот день, когда эта попытка будет признана преступной. Я начинаю гордиться этим преступлением, этой боевой книгой.
В таких делах я могу проявить большое смирение. Но думаю, что должен выступить в свою защиту, написав несколько строк для тех, кто прочел «Добычу», не понимая, какой грех они при этом совершили.
«Добыча» — не отдельное произведение, она принадлежит к обширному целому, она только музыкальная фраза в большой симфонии, о которой я мечтаю. Я хочу написать «Естественную и социальную историю одной семьи при Второй империи». Первый эпизод — «Карьера Ругонов», — только что выпущенный отдельной книгой, рассказывает о перевороте, о грубом насилии над Францией. Другие эпизоды будут представлять собою картины и нравы всех слоев общества; они расскажут о политике этого царствования, о его финансах, о его суде, казармах, о его церкви, о системе всеобщей подкупности. Кстати, я обязательно хочу подчеркнуть, что первый эпизод был опубликован в «Ле Сьекль» при Империи[88] — тогда я и не подозревал, что настанет день, когда в моем творчестве мне будет чинить препятствия прокурор Республики. В течение трех лет я собирал документы, и вот что преобладало, вот что я постоянно видел перед собой: мерзкие факты, невероятные авантюры, постыдные и безумные, краденые деньги, продажные женщины. Этот мотив золота и плоти, этот мотив струящихся миллионов и все нарастающего шума оргий звучал так громко и непрестанно, что я решился воспроизвести его. Я написал «Добычу». Мог ли я молчать, мог ли я обойти этот взрыв распутства, озаряющий Вторую империю подозрительным светом непотребного места? Тогда история, которую я хочу написать, осталась бы неясной.
Приходится сказать, раз меня не поняли и раз я не могу закончить свою мысль: «Добыча» — это самая нездоровая поросль на имперском навозе, это кровосмешение, возросшее на жирной почве миллионов. В этой новой «Федре» я хотел показать, до какого страшного падения мы дожили, показать, что нравы разложились, что семейных связей больше не существует. Моя Рене — это обезумевшая парижанка, доведенная до преступления роскошью и излишествами; мой Максим — продукт истощенного общества, женственный мужчина с инертной плотью, согласный на любую низость; мой Аристид — спекулянт, разбогатевший на перепланировке Парижа, бесстыдный выскочка, ведущий биржевую игру на всем, что попадется под руку, — на женщинах, на детях, на чести, на мостовых, на совести. В образах этих трех социальных чудовищ я попытался показать ужасающую грязь, в которой тонула Франция.
И, уж конечно, меня нельзя обвинить в том, что я сгустил краски. Я решился сказать далеко не все. Меня упрекают за смелость в изображении разврата, но я не раз отступал перед документами, которые находятся у меня в руках. Неужели я должен был назвать имена, сорвать маски, чтобы доказать, что я историк, а не любитель сальностей? Это излишне, не правда ли? Имена еще у всех на устах. Вы знаете моих героев, и вы сами могли бы на ухо сообщить мне такие факты, о каких я не осмелился бы рассказать.
Когда «Добыча» появится отдельной книгой, ее поймут. Моей ошибкой было то, что я верил в способность читателей газеты переварить некоторые истины. И все-таки я с трудом могу привыкнуть к мысли, что именно прокурор Республики предупредил меня об опасности, которую навлекла на меня сатира на Империю. Мы во Франции не умеем самозабвенно и мужественно любить свободу. Мы слишком убеждены в том, что мы защитники морали. И никак не можем принять ту мысль, что настоящая чистота бережет себя сама и не нуждается в жандармах. Что вы думаете, например, о тех людях, которые жаловались на мой роман правосудию? Я не хочу считать, сколько среди них бонапартистов. Но даже и те, кто стал убежденным республиканцем, какую странную роль они играют? Их оскорбил роман — они спешат написать прокурору Республики или, если это мои собратья по перу, протягивают к нему руки, как к Спасителю небесному. Ни один не догадывается бросить газету в огонь. Все начинают хныкать, как потерявшиеся маленькие дети, и зовут полицию, а когда полиция является, им уже не страшно, их слезы высыхают. Я только что говорил господину прокурору Республики: с такими ребяческими страхами, с такой постоянной потребностью в жандармах мы никогда не завоюем настоящую свободу.
Все это огорчает меня из-за «Ла Клош» и из-за Вас, дорогой Ульбах. Простите меня, и да будет так. Читатели, которые поняли научную сторону «Добычи» и захотят дочитать роман до конца, смогут скоро закончить его в отдельной книге. Что же касается людей, чей изощренный ум видит в моем произведении лишь сборник шаловливых анекдотов для забавы стариков и пресытившихся женщин, — хватит с них и того, что они могут осенять себя крестным знамением, проходя мимо витрин книготорговцев. Как хорошо знают меня эти добрые люди!