Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

И в один прекрасный день, милая моя, ты от этого погибнешь.

ОДИНОКИЙ

© Перевод Е. БИРУКОВА

Печальный и пленительный Верлен ушел в страну вечного покоя, и вот над его свежей могилой уже создалась целая легенда.

Он, видите ли, был одинок, презирал толпу и прожил свою жизнь в гордых творческих мечтах, не делая себе никаких поблажек и не допуская компромиссов. Он, видите ли, отвергал всякие подношения, презренный металл, развращающий человека, награды, возносящие многих на незаслуженную высоту. Он, видите ли, всегда хотел быть великим лишь в собственных глазах и радостно трудился в некоей пустыне, создавая совершенные произведения, удовлетворявшие его высоким требованиям.

Но это еще не все, — его заключают в таинственную башню из слоновой кости, ключом от которой владеют лишь посвященные. Делают из него какую-то загадочную, неясную фигуру, какого-то окутанного мраком мага, владеющего тайной мира невидимого. Если его творческая личность осталась неразгаданной, то лишь потому, что он не захотел раскрываться людям из вполне понятной гордости; этот божественный художник скрылся за тройной оградой символов. Отсюда его ненависть к буржуа, которые по своей ограниченности не смогли его распознать и из гнусной мести дали ему умереть с голоду. Раз ты не из наших, не забавляешь нас и не забавляешься вместе с нами, раз ты плюешь на деньги, на успех, на дешевую славу, считаешь себя единственным в своем роде, живешь своими мыслями, говоришь на никому не понятном языке, — так и умирай в своем углу, в полной безвестности, в какой ты провел всю жизнь!

И вот родилась легенда, у литературной молодежи возник новый культ. Верлен становится жертвой глупости народа, которому он не захотел быть понятным, но который все же должен был его кормить. Его образ делается знаменем необузданного индивидуализма, он бунтарь, не признающий за собой никаких обязанностей, обладающий лишь правами, требующий от людей братских чувств, к коим он сам не способен. Это гигант, самый великий, самый возвышенный, самый непонятный и непонятый, или самый бескорыстный гений, сознательно удалившийся от общества, отказавшийся от богатства и от почестей.

Одним словом, он одинок, подобно господу богу, это на редкость суровый и величавый образ.

А между тем все это неверно.

Я знал Верлена, правда, в последние годы его жизни, когда он находился уже в безнадежно упадочном состоянии. Но разве не ясно, что охваченная боевым пылом молодежь искажает один из самых скорбных и прекрасных образов современного литературного мира? Она гоняется за софизмами и ловит их где только возможно, даже кощунственной рукой подбирает на могиле, среди цветов.

Да, если поэзия только родник, струящийся из недр души, если она только музыка, только жалоба или улыбка, если она — плод свободной прихотливой фантазии обездоленного человека, который радуется и плачет, грешит и кается, то Верлен самый замечательный поэт конца века. Теперь, когда в искусстве отказались от общих идей, от психологического анализа, от прочно построенных и глубоко продуманных произведений, он очутился в первом ряду поэтов-лириков. Даже можно сказать, что его беспорядочная жизнь, в которой было немало катастроф, которую он сам исковеркал, проявляя беспардонную беспечность, сама жизнь способствовала его поэтическому развитию, — мало-помалу он освободился от античных канонов, его стих обрел непринужденность, какое-то скорбное очарование; ему свойственна непосредственность и наивность, как всякому свободному гению, не сознающему своей гениальности. В этом состоит его своеобразие, и благодаря этому он оказал несомненное влияние, во всяком случае, на современную метрику.

Однако несомненно, что стихи рождались у него, как груши на грушевом дереве. Дули ветры, и он шел туда, куда его относило ветром. Он никогда ни к чему не стремился, никогда ни о чем не спорил, ничего не обсуждал, ничего не осуществлял, напрягая свои умственные силы. Можно мысленно перенести его в другую среду, подчинить его другим влияниям, вообразить, что он ведет совсем иную жизнь; в таком случае несомненно, его творчество совершенно бы изменилось, приняв другие формы; но опять-таки несомненно, что он остался бы все тем же рабом своих ощущений, и с его уст все так же непроизвольно слетали бы не менее волнующие песни. Я хочу сказать, что для человека по природе неуравновешенного и импульсивного мало имеет значения та или иная почва, — где бы он ни жил, его творения будут столь же непосредственно появляться на свет и носить неизгладимый отпечаток его яркой личности.

Он был сыном буржуа и сам был буржуа. Он не презирал общества; само общество его отвергло. Он стал отщепенцем, одиноким существом, вовсе не желая этого, после целого ряда непоследовательных поступков и ошибок, как человек, решительно неспособный иметь какую-либо цель и стремиться к ней. Как и всякий другой, в начале своего поприща он страстно желал, чтобы его книги раскупались, и всегда горевал, видя, что они не раскупаются. Он и не думал отказываться от почестей и даже серьезно собирался выставить свою кандидатуру в Академию; у меня даже есть весьма любопытное его письмо, где говорится именно об этом.

Словом, если он от всего отказался, как это утверждают, то лишь потому, что ему ничего не предлагали; ибо это был большой ребенок, он обладал, как многие из нас, женской душой, был чувствителен к знакам почета, мечтал о крестах, осыпанных брильянтами, о парадных мундирах, о роскоши, о бесчисленных изданиях, о золотом потоке гонораров, о толпах читателей, восторженно приветствующих обожаемого поэта.

Кто знает, быть может, нищета и впрямь вызвала у него творческое оскудение? Я, конечно, признаю, что безалаберная жизнь отчасти способствовала рождению его свободного стиха, новой, своеобразной формы. Но каким бессвязным бормотанием он кончил! Чувствовалось, что он угас еще до смерти! Пресловутая загадочность и непонятность его стихов — не что иное, как проявление умственного распада. Мне хотелось бы видеть его счастливым, обеспеченным, в тепле и уюте, членом Академии, — тогда у него было бы свободное время и он принес бы богатые плоды, подобно дереву, волей судьбы защищенному от морозов и ветров. Нет сомнения, что он оставил бы после себя более богатое и значительное наследство.

Поистине одиноким может быть лишь писатель, возжелавший одиночества и сознательно замкнувшийся в избранной им области.

Не бросился ли вам в глаза такой поразительный факт? Всякий раз, как современная литературная молодежь чувствует потребность в учителе, она избирает его среди людей, не пользующихся успехом и славой, среди потерпевших крах на литературном поприще, среди горьких неудачников, которым до конца дней так и не пришлось занять в жизни место, о котором они мечтали. Грубо говоря, молодежи нужны свихнувшиеся, обездоленные, не осуществившие до конца свои возможности, во всяком случае, незадачливые, которым никто не может завидовать, ибо они много выстрадали на своем веку и произведения их не получили всеобщего признания и мало известны.

Вот, например, Барбе д’Оревильи, старый лев, как его называют, — правда, это писатель яркого романтического темперамента, но ведь он всего лишь утрировал Бальзака, да еще, на беду, впал в католицизм, окрашенный сатанизмом. Впрочем, сейчас я не намерен давать оценку дарованиям, я хочу лишь обрисовать положение дел в литературном мире; Барбе д’Оревильи поистине отщепенец, его произведения мало кто читает, он прожил жизнь в бедности, презирал награды, которые доставались другим, и, конечно, не может затмить своей славой никакого честолюбца. Книжные прилавки не завалены его книгами, он не домогался приема в Академию и не гонялся за орденом Почетного легиона.

Вот Вилье де Лиль-Адан, другой ущербный и болезненный талант из той же литературной семьи; в его писаниях столько провалов, что в них можно найти лишь несколько превосходных кусков, производящих почти целостное впечатление. Это до боли трагическая фигура. Я знал его и всякий раз, как думаю о нем, испытываю мучительное чувство. Непрестанная борьба с нищетой, полное равнодушие публики к его произведениям, постоянное блуждание в мире фантазии, одиночество среди толпы, которая ничего не видела, не слышала и не понимала. И, наконец, Лафорг, рано умерший, мало кому известный и почти не получивший оценки, оставивший после себя лишь столь невнятные наброски, что его нельзя отнести ни к какой школе, — он был только тенью учителя молодежи, смутной тенью, которая проплыла мимо, освободив место для других.

27
{"b":"209697","o":1}